Избранные произведения в двух томах. Том 2
Шрифт:
Терентьеву же доставляла огромное удовольствие эта езда, он увлекся, как мальчишка, хотя и сознавал всю конечную бесперспективность своего увлечения: ведь на собственную машину, как ни вертись, ему никогда не скопить, разве что выиграть по лотерее…
Егор Алексеевич уже успел убедиться в том, что вождение автомобиля самым благоприятным образом сказывается на нервной системе, успокаивает, отвлекает от докучных мыслей. Стоит лишь сесть за руль, переключить рычаг скоростей — и будто бы в голове тоже немедленно что-то переключается, начинает работать совершенно
А в последнее время, увы, Терентьева слишком часто обуревали тяжелые мысли, он едва умел совладать со своими нервами, подавить раздражение — а иногда, чего греха таить, ему это даже не удавалось.
Вот, например, на вчерашнем заседании бюро райкома произошла тяжелая сшибка со вторым секретарем, Василием Михайловичем Шишкиным, уже не первая и, судя по всему, не последняя; и хотя Терентьеву в конце концов удалось доказать свою правоту, и хотя большинство членов бюро проголосовали за его предложение, конфликт был вполне очевидным, и он заметил, как многозначительно переглядывались люди, приглашенные на это заседание. Ни для кого уже не были тайной взаимоотношения двух секретарей райкома…
— Левей, левей держи… Не видишь? — прикрикнул на него Фомич. — Сядешь на картер — тогда что делать?
Егор Алексеевич круто вывернул машину — одним колесом на обочину, другим на выступ меж залитых водой бездонных колей, с трудом удержал от заноса.
— Ну вот… Думать надо.
Это верно. Надо думать. И сейчас надо думать именно об этом, а не о том.
Дорога петляла меж лобастых увалов, покрытых ржой отцветших трав, кидалась в чащи низкорослого ельника, и тогда жесткие мутовки секли стекла, перебегала ветхие дощатые мосточки и вдруг выносилась на крутизну, откуда глазам во всей красе и шири открывалась Печора — тусклая при этой пасмури, как старое серебро, медлительная и холодная.
Потом река уходила плавным извивом влево, а дорога, наоборот, отклонялась вправо, и казалось, что теперь они расстаются навовсе, расходясь в разные стороны и все отдаляясь друг от дружки. Но через пяток километров неожиданно снова раздвигался горизонт, и опять была крутизна, и опять под крутизной оказывалась речная ширь: то ли дорога, поплутав, возвращалась к праматери и родительнице всех здешних путей и дорог, то ли сама река старалась не уходить далеко от подданного ей мира и следующей своей излучиной являлась навстречу.
Дорога на Скудный Материк была отлично знакома Терентьеву, он сотни раз ездил по ней, а, как известно, знакомый путь всегда короче, чем тот же путь, если им едешь впервые.
К тому же (и в этом с недавних пор убедился Егор Алексеевич), когда сидишь за рулем машины, время бежит гораздо быстрее, чем если ты едешь пассажиром. Почему — неизвестно, казалось бы, должно быть совсем наоборот: ведь сидящий за рулем человек ощупывает взглядом каждую пядь бросающейся под колеса земли, а тот, кто пассажир, лишь скользит по сторонам беспечным глазом. Но все же это непререкаемый факт: для едущего за рулем, если, правда, он не шибко устал, путь и время короче.
И вот уже Егор Алексеевич приметил невдалеке то давно запечатленное в его памяти сочетание возвышенностей и падей, земных складок, за которыми было село, куда они ехали. Столь высокое, если смотреть на него с реки, оно, это село, когда подъезжаешь к нему с другой стороны, с суши, кажется уютно спрятавшимся в низине. Домов еще не было видно за бугром. И даже не было видно его первой приметы — обезглавленной колокольни.
Но Терентьев уже увидел нечто новое, доселе здесь не бывавшее и не ведомое в этих местах.
Над щетинистой кромкой редколесья маячила стальная вышка, дважды, на разных уровнях перечеркнутая тесовыми балконами, обвитая лесенкой. А сама ее вершина была замутнена хмарью. Нынче сырые тучи пали совсем низко, едва не ползли по земле, но все равно можно было подумать, что это не облачность так низка, а столь высока вышка — достает до облаков, ушла в них…
Видение это настолько взволновало Егора Алексеевича, хотя он и был к нему подготовлен, знал об этом, что он даже почувствовал, как взбудораженней и чаще застучало сердце.
Однако приближались обитаемые, людные места.
Терентьев остановил машину, Фомич обошел ее кругом, а Егор Алексеевич пересел направо.
И уже так, как подобает и приличествует, они въехали в Скудный Материк.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал секретарь райкома, взойдя по дощатым мосткам.
Он даже не сказал, а прокричал во весь голос это приветствие, но его никто не услышал.
Потому что все вокруг было оглушено, потрясено могучим ревом. Надсадно гудели дизеля, выли насосы. Надежный металл, из которого была сооружена буровая вышка, ощутимо трепетал от напряжения, трясся настил площадки, и даже земля вокруг содрогалась от рева, от этого, направленного в одну точку усилия, натиска — вглубь…
За шумом никто, конечно, не мог расслышать, что там кричит человек.
Зато все сразу увидели самого человека в черном полиэтиленовом дождевике с капюшоном, надетом поверх пальто, смело взошедшего на площадку, и другого человека, оставшегося стоять у машины; и саму эту начальственную легковую машину, неожиданно подкатившую к буровой…
Их тотчас увидели все. Те, которые были поблизости, возле устья скважины, с интересом обернулись. Из насосного отделения высунулись любопытные чумазые рожи. А еще одна голова свесилась с верхотуры, с балкона, опоясавшего вышку.
Стоявший возле устья долговязый такой, в кепке, поднял руку.
И по мановению этой руки враз все смолкло, рев оборвался, воцарилась полная тишина, неожиданная, непривычная, покалывающая уши, как бывает, когда выходишь из приземлившегося самолета.
Долговязый не спеша, степенно пошел навстречу гостю. За ним потянулись остальные, изо всех углов и дверей, а тот, который был на верхотуре, стал быстро спускаться по лесенке.
— Здравствуйте, товарищи, — сказал гость. — Будем знакомы. Терентьев, секретарь Усть-Лыжского райкома партии.