Избранные произведения в двух томах. Том 2
Шрифт:
Она стояла, прислонясь к дверному косяку, — сомлевшая от внезапного тепла Снегурка, и все не таял иней на ее ресницах, бровях, щеках.
Николаю почему-то вдруг захотелось подойти и горячими ладонями отереть изморозь с ее лица, коснуться горячими ладонями ее холодных онемелых щек…
Черемных двинулся к двери, подошел, наклонился — она подняла к нему глаза — и ладонью бережно так, осторожно отер иней с ее лица, с ее ресниц, бровей, щек.
Потом он расстегнул мохнатую пуговицу ее шубки, снял эту шубку и повесил на крюк
— Что сказал Лызлов? — спросила она.
— Он сказал: «Действуйте». Проект одобрил… Будем перестраивать цех.
Черемных произнес эти слова с нарочитой небрежностью, будто хотел подчеркнуть, что иначе и быть не могло, что он и не предполагал иного поворота событий. Но не выдержал: улыбнулся широко, торжествующе, оскалив молодые зубы. И взъерошил пятерней свои цыганские кудри.
Она тоже не смогла спрятать улыбки, а может быть, и не хотела: улыбнулась ликующе.
Они с улыбками смотрели друг на друга — соратники. Дескать, вот мы какие. Ты, да я, да мы с тобой.
Ты да я… Да мы с тобой…
— Ирина… — Черемных встрепенулся. — Познакомься. Это Николай Бабушкин. Вот кто будет перестраивать цех. Он возглавит бригаду монтажников…
— Мы знакомы… немножко, — сказала она. И добавила: — Очень рада.
Ах, ты все-таки рада? А то Николай предположил, что не рада. Он уж, по чести говоря, думал сматываться отсюда. Он уж намеревался встать и — счастливо оставаться… Но если ты очень рада — тогда другое дело. Тогда можно еще посидеть. Торопиться-то некуда.
Николай поудобней уселся в кресле.
Ирина отошла к этажерке, наугад взяла с полки книгу в синем переплете. Раскрыла ее, перелистала несколько страниц. И, украдкой зевнув, поставила книгу обратно — вверх ногами.
Черемных склонился над радиокомбайном, нажал клавиш. Сизый свет затрепетал на экране телевизора. Сверху вниз пробежали мутные полосы. Справа налево прошагали четкие зигзаги. Сизый свет…
— Выходной у них, — догадался Черемных.
Ткнул другой клавиш. Травяной, весенней зеленью налился глазок индикатора. Скользнула по шкале струнка. Приемник сердито забормотал, забубнил не по-нашему. Тонкий женский голос пронзил это бормотанье…
— Завтра у нефтяников концерт, — сказала Ирина.
— Да, я видел афишу. — Черемных обернулся к ней. — Пойдем?
— Не знаю… — пожала плечами Ирина. — Я слышала эту певицу лет десять назад, еще в детстве. А потом она не выступала в Москве. Я даже думала, что она умерла… И вот — афиша. В Джегоре.
Коля Бабушкин тоже видел сегодня эту афишу про концерт московской певицы. «Народная артистка», — было там указано крупными буквами. И еще более крупными буквами — фамилия. Только он фамилию не запомнил: какая-то очень трудная фамилия.
— Не знаю… — повторила Ирина. — Да и билетов, наверное, уже не достать.
— Я могу достать, — вызвался Коля Бабушкин. — Достану три билета.
Он слыхал, что депутатам даны привилегии насчет билетов.
Черемных вздернул брови и как-то странно посмотрел на него. Должно быть, он не поверил, что Коля Бабушкин может достать три билета на концерт.
А Ирина Ильина тоже на него посмотрела и вдруг рассмеялась. Ни с того ни с сего. Будто ей смешинка в рот попала… Но смеялась она не обидно. И смотрела не обидно. С ласковым удивлением, с веселой нежностью смотрела она на Колю Бабушкина, и глаза ее повлажнели, заискрились.
Смех усилился, загромыхал, взорвался: это в радиоприемнике хохотали какие-то люди, очень много людей, — им, наверное, что-то смешное показывали.
А вообще бывают и такие люди, что им палец покажи — смеются…
Черемных переключил волну, и музыка, размеренная, как волны, заплескалась, поплыла. Волна — и всплеск, волна — и всплеск. Короткая пауза, яростный вздох — и долгий задумчивый выдох. И нисходящая поступь басовых струн…
— Глен Миллер, — сказала Ирина. Ее уши, прикрытые темными прядками, навострились.
А мягкие шкурочьи пимы с кистями и узорами сами собой стали беспокойно переминаться.
Трубы глотнули воздух. Басы шагнули вверх.
Ирина подошла к Черемныху, положила руку на его плечо, нависшее над приемником. Он выпрямился, улыбнулся смущенно и, осторожно так, в широкую ладонь собрал горсть ее пальцев…
Они танцевали около музыки, не отдаляясь от радиоприемника. И не то чтобы танцевали, а так — толклись на одном место, еле ноги передвигая.
Что ж, если ты человек пожилой и в волосах твоих до черта седины, тут, конечно, не распрыгаешься. Надо и о здоровье подумать… Но когда тебе всего двадцать два или двадцать три, когда ты совсем еще девчонка — ну, что тебе за радость на месте топтаться? Неужто тебе нравится это — топтаться на месте?..
А ей это, видно, нравилось. Она танцевала, чутко прислушиваясь к музыке, к своим шагам, к его шагам. Он был выше, гораздо выше, куда выше ее — и она, запрокинув лохматую голову, подняла к нему темно-серые глаза.
А он смотрел сверху вниз, но мимо ее глаз: он на пол смотрел и озабоченно морщил лоб — не отдавить бы ей ноги. Он едва прикасался широкой ладонью к ее стянутой свитером талии. Он ее не держал, а придерживал бережно — будто она фарфоровая, будто хрустальная…
Коля Бабушкин отвернулся.
Да, идут дела. Дела идут с музыкой.
Надо было раньше уйти. Он только сейчас со всей остротой почувствовал, что их здесь двое, а он — третий. Что он здесь вроде бы лишний. Что он здесь вроде бы третий лишний. И он устыдился своей недогадливости…
— Ты куда? — окликнул его Черемных.
Музыка увяла, сникла.
— Пора уж, — ответил Коля Бабушкин. И, отогнув рукав гимнастерки, пояснил: — Одиннадцать часов…
— Без пяти, — возразил Черемных, потянув цепочку из кармана.