Избранные труды (сборник)
Шрифт:
В последние годы Ревалд заканчивал работу над вторым томом труда о постимпрессионистах – «От Гогена до Матисса». Он также работал над изданием полного научного каталога произведений Поля Сезанна.
Готовя второе издание книги Ревалда, мы сохранили ее первый русский перевод, осуществленный П. Мелковой и тщательно научно отредактированный А.Н. Изергиной, ограничившись небольшими стилистическими поправками. При внесении дополнений в справочный аппарат, синхронную историческую таблицу и научные комментарии к главам было использовано авторское переиздание книги 1980 года. Вместе с тем библиография значительно дополнена новыми изданиями по импрессионизму, выпущенными в последние годы, включая статьи и документы, изданные на русском языке; существенное изменения по сравнению с первым русским изданием претерпели иллюстрирование и дизайнерское оформление книги. Предпочтение отдано цветным репродукциям – их 83. Свыше 60 черно-белых снимков – это в основном редкие фотографии художников и их современников, о которых идет речь в книге, а также рисунки импрессионистов, их автопортреты и др. Издатели стремились максимально связать иллюстрации с текстом, что не удалось выполнить в первом издании книги, которое к тому же давно стало библиографической редкостью.
Надеемся, что новые поколения читателей, взяв в руки блестящий труд Джона Ревалда об одном из самых волнующих периодов в истории европейской
Наследие Гогена и современный художественный процесс
Пристальный музейный и научный интерес к творчеству выдающихся французских художников XIX столетия, по существу открывших нам пластическое мышление современности, в последние десять лет достиг особого накала. Одна за одной в крупнейших музеях Европы и Америки сменяют друг друга выставки, посвященные позднему творчеству Сезанна и парижскому периоду Ван Гога; Клоду Моне, включая отдельную экспозицию его поздних полотен; Ренуару и Дега; наконец, раннему Сезанну, Таможеннику Руссо, Пюви де Шаванну. Ретроспектива Поля Гогена, обошедшая ведущие собрания Вашингтона, Чикаго и Парижа и завершающая свое путешествие в Москве и Ленинграде, сформировалась на гребне этой выставочной волны, заново освещающей искусство гениальных одиночек – «предтеч» ХХ века. Полю Гогену в этом перечне имен принадлежит особое место.
И не только в силу его ярко выраженной самобытности (жизнь и творчество Сезанна, Ван Гога или Анри Руссо не менее неповторимы и оригинальны) или пряной экзотики гогеновских полотен – последнее качество потомки скорее готовы поставить ему в вину, но, пожалуй, вопреки этим лежащим на поверхности признакам его артистичной натуры.
Сегодня мы еще продолжаем постигать пространственные открытия Мастера из Экса, угадывая непонятные ранее закономерности – то в его поздней живописи, то вдруг в ранней. И, как в начале века, склонны считать себя людьми, живущими в «эпоху Ван Гога», пытаясь увидеть одиночество человека его глазами. Но если влияние творческого метода Сезанна и Ван Гога дает себя знать и в наши дни, то туземные красавицы Гогена, ведущие неторопливую беседу под тропическими деревьями на его потускневших от времени полотнах, некогда поражавших воображение современников диковинной яркостью «красных» небес, зеленой воды или синих деревьев, в сегодняшнем послевоенном мире острых диссонансов, трагедий и горькой, почти болезненной трезвости кажутся уже чем-то ушедшим в прошлое, анахронизмом. Ссылки на Гогена все реже можно встретить в нынешних ученых монографиях, посвященных процессу становления современного искусства в десятые и двадцатые годы, а тем более проблемам развития послевоенного авангарда. Но значит ли это, что произошла историческая переоценка и Гоген, имя которого не сходило со страниц периодической печати первой четверти ХХ века, в отличие от Сезанна, Ван Гога, заново осмысленных импрессионистов, Дега или наивного живописца Анри Руссо, навсегда ушел из современной художественной практики, став предметом внимания беллетристов, сценаристов и этнографов, занятых прошлым и настоящим Океании? В какой-то мере да, произошла, если принять во внимание подозрительность современных художников ко всякой чересчур «красивой» форме, способной превратиться из полиморфного знака в чисто декоративный элемент; недоверие к непосредственно выраженному творческому кредо, в котором личность обнаруживает себя в несколько старомодном обличье романтического страстотерпца, пребывающего в постоянном конфликте с окружающей действительностью; наконец, отвращение наших мыслящих современников ко всякого рода «позам» – чуть напыщенному позированию, которыми грешил Гоген даже в кризисные моменты своей жизни и творчества.
Но справедливо ли по отношению к его наследию сегодня ограничиться одной лишь подобной констатацией, не попытавшись разрушить психологической завесы, возникающей между картинами Гогена и восприятием зрителя, снабженного набором экзотических штампов, живущих в сознании всякого европейца в наши дни, в пресыщенном информацией современном мире? Стоит ли оставлять этого на редкость гармоничного, «синтетического» живописца лишь истории искусства? Тем ее страницам, которые связаны с молодыми Пикассо и Матиссом, не совершившими бы без него своих радикальных шагов по пути открытия художественного языка нашей эпохи, или с русскими художниками первых лет столетия, находившими в его картинах основные пластические ориентиры, чтобы освободиться от академически-салонной трактовки колорита и светотеневой лепки формы? Поистине этому мастеру уготована нелегкая судьба как при жизни, так и через восемьдесят лет после смерти. Вернуть в полной мере значение гогеновского искусства, заново осмыслить роль и место этой уникальной личности в художественном процессе ХХ века – одна из задач данной выставки, подготовленной специалистами разных стран. Ведь фигура Гогена никогда не исчезала из поля нашего зрения. Миф о нем продолжали творить в послевоенную эпоху те самые упомянутые беллетристы и киносценаристы, и можно сказать, что Гогену выпала участь в какой-то мере стать героем массовой культуры. И если многих сегодня оставляет равнодушными его бегство от цивилизации к аборигенам Полинезии, то, быть может, им окажется более созвучным образ простого длинноволосого парня, возмутителя общественных нравов, небрежно одетого, с гитарой или мандолиной в руках. каким предстает Гоген на фотографиях, сделанных в Париже и Бретани, и в воспоминаниях современников.
Мир его картин, созданных в Полинезии, ясен только на первый взгляд, свидетельством чему являются три объемные диссертации, написанные американскими специалистами в последние годы на тему символической интерпретации его искусства. Полотна, исполненные в Бретани и Арле до отъезда на Таити, так же как и возникшие в тот период первые керамические скульптуры и вазы, лишь с большой степенью условности можно приписать местному колориту, фольклору, частично дожившему до наших дней. Гоген безусловно впитывал в себя реальное этнографическое окружение как в Бретани, так и на Таити, стремясь проникнуться его подлинностью. Однако все же абсолютно необычными кажутся его «зеленые» и «желтые» Распятия, пусть и вдохновленные работами безымянных народных резчиков по камню; побуждают к размышлениям глиняные горшки с автопортретными чертами на тулове, которые вряд ли придет в голову использовать в качестве утилитарных предметов. Картины, говорящие на языке «перепутанных» красок, где деревья предстают синими, вода – желтой, а небо – пурпурным в ясный солнечный день, так же как предметы, переставшие быть просто вещами, заставляют искать разгадку авторского стиля, постигать специфику его особого взгляда на мир, проявившуюся уже в ранний период творчества. Если прибавить ко всему этому неизменно присущее Гогену ироническое восприятие действительности и своего места в ней, часто прячущееся даже под маской страдальца, то образно-смысловое прочтение его работ становится еще более запутанным. Но это последнее свойство делает искусство Гогена в то же время доступным самому современному сознанию, вносит в него элемент игры, который
Поль Гоген. Натюрморт с попугаями. 1902
Государственный музей изобразительных искусств имени А.С. Пушкина, Москва
Гоген не получил систематического художественного образования, он не готовил себя с юности к карьере живописца или скульптора. Сначала моряк, потом банковский клерк, посредник по перекупке картин, он принял решение заняться живописью внезапно, под влиянием инстинкта. Решение это стало для него роковым: ради нового увлечения он забросил все – и службу, и семью. Со всей страстью неофита Гоген целиком отдался живописи. Судьбе было угодно, чтобы его первыми наставниками на новом поприще стали непризнанные, отвергнутые официальным искусством художники-импрессионисты, отчасти такие же самоучки, как он сам. Творческий старт Гогена начался в окружении Писсарро и Сислея. На рубеже 1870–1880-х годов они, как и другие собратья – мастера светоносного, пронизанного мимолетным настроением пейзажа, вступили в зрелую пору развития своего стиля. Пример Гогена, проводившего вслед за ними часы на натуре, в окрестностях Парижа и Иль-де-Франса, свидетельствует о заразительности импрессионизма как метода. Открытие непредсказуемости бесконечных вариантов формы, заключенных в мелких красочных мазках; способность строить из них «вторую природу», напоминающую созданную по всем правилам гармонии музыкальную композицию, в которой тема находит полное свое развитие и разрешение, не утомляя глаза, но, напротив, доставляя с каждой минутой созерцания все новые и новые удовольствия и возбуждая потребность рождения следующих красочных мотивов, означали младенческий крик того удивительного явления современной изобразительной культуры, которое мы сегодня называем авангардом. Гоген и Ван Гог почти одновременно на короткое время оказались в плену красочной мозаики импрессионистов. Природа с ее многообразными атмосферными явлениями стала у них лишь прекрасным поводом для создания чего-то большего, чем она сама, – живописного образа-видения. Но если Ван Гог в своих парижских видах уже внес в импрессионистическую трактовку пейзажа это нечто большее, то у Гогена его ранние зимние и весенние мотивы, исполненные под влиянием Писсарро и Сислея, еще отмечены печатью ученичества, скованы боязнью нанести разрушающий гармонию «фальшивый» мазок. Набив руку рядом с Писсарро, он вскоре обратится к другим живописным средствам и под влиянием японцев начнет форсировать свойства линии и цветового интенсивного пятна, нивелирующих глубину и выявляющих поверхность фона как активного силового поля. Лишь тогда он овладеет полностью дробным мазком, пульсирующим и трепетным, унаследованным от импрессионистов, но работающим по контрасту с подчиняющей себе все формы плоскостью. Эти раздельные мазки, переливающиеся всеми оттенками цветового спектра, мы встречаем и в самых поздних его работах, как, например, в Натюрморте с попугаями – примере виртуозности живописной манеры.
Уже к середине 1880-х годов Гоген начал вносить в импрессионистический метод свои авторские коррективы, отчасти опираясь на эксперименты Сезанна с предметами в пространстве картины. Этот странный одиночка с нелюдимым характером, старший по возрасту и по времени занятий живописью, обратил на себя внимание Гогена во время галерейных перепродаж. К тому же Сезанн был другом Писсарро, рано оценившего редкие способности самоучки из Экса. Гоген приобрел в свою коллекцию некоторые натюрморты Сезанна и сделал их предметом постоянного созерцания. Сезанн и импрессионисты посвятили его в секреты аналитических построений на холсте, но Гогену, с молодых лет озабоченному задачей самопрезентации и, как следствие этого, поисками всеобъемлющего творческого кредо, на основе которого можно было бы найти универсальную художественную формулу, подчиняющую себе все виды творческой деятельности, одних живописных экспериментов было мало. Неслучайно он обратился к древнему гончарному ремеслу; наряду с увлечением японским эстампом открыл для себя скрытые смыслы старинной немецкой ксилографии; и довольно рано попал под обаяние монументальных средиземноморских циклов Пюви де Шаванна.
Художественные пристрастия Гогена поражают своей многоликостью. Откуда у этого южанина с перуанской кровью психология сурового северного моралиста эпохи Лютера, а как следствие этого, увлеченность ясной средиземноморской формой и классическими античными пропорциями – от рельефа Парфенона и колонны Траяна до идиллических персонажей Пюви де Шаванна, грезившего о Золотом веке? И вместе с тем неосознанное влечение к грубым идолам Бретани, а затем островным демоническим изваяниям – адским прозрениям первобытной культуры, разрушающим стройную гармонию античных храмов и напоминающим о власти угрожающего, недетерминированного космоса? Почему его равно привлекало немногословие изысканных японских гравированных знаков, обостряющих чистое созерцание, и запутанная смысловая многослойность перенасыщенных формами ксилографий Дюрера или Бальдунга Грина, с рисованными притчами которого неожиданно перекликаются наиболее философичные полотна зрелого Гогена? Бунтарь, пребывающий в постоянном конфликте с повседневными нравами, возмутитель спокойствия даже среди туземцев на Таити и одновременно гневный проповедник и обличитель разврата в своих картинах, скульптурах, письменных текстах, подобно средневековому монаху, томимый каждодневными искушениями и устрашающий публику наглядными изображениями этих кошмаров, – таков Гоген во всех противоречиях своей страстной натуры, во всей непредсказуемости артистической личности, полностью запечатлевшей себя в богатом творческом наследии, живописном, скульптурном, графическом, литературном.
В приверженности к окружающим реалиям, в желании постичь природу, пользуясь уроками Сезанна и не забывая при этом о Курбе, Гоген – сын своего века, наследник разрушителей Бастилии и вместе с ней всех темниц свободного, ничем не скованного разума.
Поль Гоген. Здравствуйте, господин Гоген. 1889
Национальная галерея, Прага
Но одновременно это и глубокий меланхолик, мизантроп, постоянно разочаровывающийся в друзьях, привязанностях, местах обитания; несколько доморощенный философ, скорбящий об «утраченном рае» и наивно надеющийся обрести Золотой век где-нибудь в заброшенном уголке планеты. Художник, подобно мастерам Возрождения, верящий в существование идеально совершенной формы и способный увидеть ее в реальности, но для того лишь, чтобы тут же усомниться в ее непогрешимости и, подобно врачу-диагносту, обнаружить испорченность, гниль, таящиеся во внешне здоровом, прекрасном теле.