Избранные труды. Теория и история культуры
Шрифт:
А теперь посмотрим, во что превращает это краткое фактическое сообщение риторическое мастерство Тита Ливия (XXXVIII, 51). «Обвиняемый, вызванный в суд, с большой толпой друзей и клиентов прошел посреди собрания и подошел к рострам. В наступившей тишине он сказал: "Народные трибуны и вы, квириты! Ныне годовщина того дня, когда я счастливо и благополучно в открытом бою сразился в Африке с Ганнибалом и карфагенянами. А потому справедливо было бы оставить на сегодня все тяжбы и споры. Я отсюда сейчас же иду на Капитолий поклониться Юпитеру Всеблагому Величайшему, Юноне, Минерве и прочим
628
богам, охраняющим Капитолий и крепость, и возблагодарю их за то, что они мне и в этот день, и многократно в других случаях давали разума и силы достаточно дабы служить государству. И вы, квириты, те, кому это не в тягость, пойдите также со мною и молите богов, чтобы и впредь были у вас вожди, подобные
Такого рода разработка, превращавшая сообщение источника в риторически устроенный текст, называлась в Риме «colores» -«расцветка». Расцветка могла не только преследовать художественные цели, но и выполнять завет Цицерона: использовать риторическую организацию для углубления «философского, граждански-правового и исторического» содержания текста. Примером может служить речь императора Клавдия о допущении в римский сенат галлов, произнесенная в сенате в 48 г. н. э. Текст ее, судя по всему, точно воспроизводивший слова оратора, сохранился, хотя и в сильно поврежденном виде, выбитым на двух мраморных плитах (Корпус латинских надписей XIII, 1668), и он же дошел до нас в риторической переработке, произведенной Тацитом и включенной в текст его «Анналов» (XI, 24).
В начале эпиграфического текста находится такой пассаж: «Что до меня, то я предвижу возражение, которое сразу будет против меня высказано, и прошу вас его отбросить, не считать подобный допуск (допуск галлов в число римских сенаторов. — Г.К.)чем-то новым, а лучше принять в соображение, сколь обильны были новшества в истории этой гражданской общины, с самых первоначал нашего города, сколько форм государственной жизни республика последовательно сменила». Тацит начинает с того, что переносит приведенный текст в конец речи и риторически организует его. Сбивчивое и какое-то неловкое рассуждение Клавдия превращается в итоговый тезис, в котором в эффектной афористической форме суммируется исторический смысл Римской империи, каким его видел историк и каким он, этот опыт, во многом был на самом деле. «Все, отцы сенаторы, что сейчас считается древним, было когда-то новым. После патрициев появились магистраты из плебеев, после плебеев — из латинян, после латинян — из других
629
народов Италии. Когда-нибудь предстанут древними и законы, которые мы сейчас обсуждаем, а то, что мы сегодня стремимся обосновать примерами из прошлого, само станет примером».
Риторическое искусство Древнего Рима по своему значению выходит далеко за пределы античной эпохи. Оно возникло из общественной, культурной и художественно-эстетической системы, где личное начало в жизни и в искусстве было в идеале, и в норме, а в определенной степени и в практике опосредовано началом коллективным, внеличным, родовым. «Надо сначала о благе отчизны подумать, — писал в начале I в. до н. э. римский поэт Луцилий, — после о благе семьи, а потом уже только о нашем». Поэтому и искусство слова в Древнем Риме не знало того требования, которое станет основным в Новое время, — выразить со всей остротой и глубиной личные переживания поэта, его способность найти для своих, именно им пережитых мыслей и чувств свои слова, свою форму. Главное в римской риторике — быть открытым гражданскому коллективу, сделать мысль и чувство внятными и убедительными для народа. Произведение прекрасно в той мере, в какой оно внятно каждому и на каждого воздействует, то есть соответствует канону. Поэтому риторическое искусство часто называют «искусством готового слова».
Риторический тип эстетического сознания и соответствующая ему художественная практика прожили в европейской традиции почти два тысячелетия, до тех пор, пока личность продолжала воспринимать себя как часть общественного целого, а любое самовыражение, сколь угодно личное, формулировалось с учетом канона и потому невольно, а часто и вполне сознательно облекалось в риторические формы. В таком виде слово, организованное и красивое, обращалось к тому, что объединяет читающих или слушающих, к государству и к народу, к Богу и истории. Проповеди средневековых мистиков и любовные признания Абеляра или Элоизы, страстные и личные, испещрены риторическими фигурами; торжественно риторичны монологи героев классицистических трагедий от Корнеля до Сумарокова; перечитайте характеристику Мазепы в пушкинской «Полтаве», и вы убедитесь, как долго и как сильно жила родившаяся в Риме риторическая традиция. Жила до тех пор, пока в XIX в. с романтической революцией, с Гоголем и Достоевским не родился новый, экзистенциальный человек, со своей психологической, неповторимо личной сложностью, частной жизнью, житейской прозой, борьбой за существование, своими страданиями, проблемами и трудностями.
630
В январских заседаниях 27 г. до н. э. сенат оформил изменение общественного строя римского государства: сохраняя облик республики, оно, по существу, исподволь, но неуклонно становилось монархией. Искусство убеждать отступало перед искусством подчиняться. Начинался третий из выделенных нами выше, заключительный период в развитии римского красноречия. Современники воспринимали его как эпоху кризиса и упадка. Жалобы на corrupta eloqulntia — «порчу красноречия», тянутся через весь первый полу-торавековой период существования империи. Они стали раздаваться еще до 27 г., сразу после установления диктатуры Цезаря — этого пролога к новой эпохе. Уже Цицерон скорбел о том, что «форум римского народа забыл изысканную речь, достойную слуха римлян», а двумя поколениями позже историк Веллей Патеркул задавался вопросом, почему расцвет ораторского искусства в последний век Республики сменился к его времени полным упадком. Сохранив-иийся текст «Сатирикона» Петрония (60-е годы н. э.) начинается с ассуждения на эту же тему: «Именно вы, риторы, не в обиду вам будь сказано, первыми загубили красноречие»; и в эти же годы один из корреспондентов философа Сенеки интересовался, почему вре-[я от времени вообще и в их эпоху в частности «возникает род ис-орченного красноречия». К концу века самый авторитетный в этот ериод историк и теоретик ораторского искусства Фабий Квинтилиан, обобщив и проанализировав накопленный в Риме опыт в этой области, пришел к необходимости написать специальное сочинение О порче красноречия», к сожалению, до нас не дошедшее. Завершает этот ряд «Диалог об ораторах» Тацита (первые годы II в.), начинающийся следующими словами: «Ты часто спрашиваешь меня, Фабий Юст, почему предшествующие столетия отличались таким обилием знаменитых и одаренных ораторов, а наш покинутый ими и лишенный славы красноречия век едва сохраняет само слово "оратор"». К проблемам, поднятым в этом замечательном произведении, нам вскоре предстоит вернуться.
Намеченная здесь римскими авторами закономерность важна не только для духовной эволюции их общества. В ней обнаруживаются по крайней мере два обстоятельства, имеющих типологическое значение для всей истории европейского искусства.
Основная мысль тацитовского «Диалога» сформулирована на последних его страницах. «Великое и яркое красноречие — дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не
631
рождается. Да и в нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока не покончило оно со всевозможными кликами, раздорами и междоусобицами, пока на форуме не было мира, в сенате — согласия, в судьях - умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие, несомненно превосходившее современное, подобно тому, как на невозделанном поле некоторые травы разрастаются более пышно, чем на возделанном. Форума древних ораторов больше не существует, наше поприще несравненно уже, и подобно тому, как искусство врачевания менее всего применяется и менее всего совершенствуется у народов, наделенных отменных здоровьем и телесною крепостью, так и оратор пользуется наименьшим почетом и наименьшею славою там, где царят добрые нравы и где все беспрекословно повинуются воле правителя»*.
Рассмотренная в контексте всего диалога, в контексте литературы и философии Ранней империи в целом, мысль, здесь высказанная, может быть понята как сопоставление внешней духовной активности, направленной на разрешение государственных и политических споров, и активности внутренней, предоставляющей правителю ведать государственными делами и пользующейся достигнутой общественной стабильностью для того, чтобы сосредоточиться на собственных проблемах, нравственных и творческих. Рядом с творчеством, обращенным вовне, в общество, и реализуемом в речах оратора, возникает иная перспектива — творчества, реализуемого человеком «наедине с собой» (об этом говорит в своей речи персонаж диалога по имени Матерн). Рядом с культурой слова открывается путь к культуре духа и к поэтическому творчеству, рядом с осознанной высшей ценностью красноречия — путь к осознанной высшей ценности философии.