Издержки хорошего воспитания
Шрифт:
Оба удалились с беспомощным видом, словно брели под пасмурным небом с нависшими над головой грозовыми тучами.
Уэссел затворил дверь, накинул на нее засов и с минуту постоял на месте, хмурясь от нахлынувшей горечи.
Приглушенный оклик заставил его поднять глаза. Легкотуфельный уже откинул дверцу лаза и смотрел вниз, скорчив на проказливом лице гримасу, выражавшую не то недовольство, не то сардоническое оживление.
— Шлемы они снимают вместе с головой, — шепотом заметил он. — Но что до нас с тобой, Уэссел, то нас так просто за нос не проведешь.
— Да будь ты проклят! — негодующе воскликнул Уэссел. — Я знаю, что ты мерзавец, но мне и половины здесь услышанного достаточно,
Легкотуфельный уставился на него, недоуменно моргая.
— Так или иначе, — подытожил он, — полагаю, что сохранять достоинство в подобной позе попросту невозможно.
С этими словами гость просунул тело через лаз, завис на мгновение в воздухе и спрыгнул на пол с высоты в семь футов.
— Одна крыса приглядывалась к моему уху с видом гурмана, — продолжал он, обтирая руки о короткие штаны. — Я объяснил ей на крысином языке, что смертельно ядовит, и она убралась прочь.
— Давай выкладывай все о сегодняшнем распутстве! — гневно выкрикнул Уэссел.
Легкотуфельный приставил большой палец к носу и насмешливо помахал перед Уэсселом остальными четырьмя.
— Проходимец уличный! — пробормотал Уэссел.
— У тебя есть бумага? — вдруг ни с того ни с сего спросил Легкотуфельный, а потом бесцеремонно осведомился: — Или сам будешь писать?
— Да с какой стати мне давать тебе бумагу?
— Ты же хотел услышать о ночных утехах. И услышишь, если предоставишь мне перо, чернила, стопу бумаги и отдельную комнату.
Уэссел заколебался.
— Убирайся! — наконец выдавил он из себя.
— Дело хозяйское. Но учти, что упускаешь в высшей степени занимательную историю.
Уэссел дрогнул — он был податливее пастилы, этот человек, — и сдался. Легкотуфельный прошел в соседнюю комнату с экономным запасом писчих принадлежностей и тихонько прикрыл за собой дверь. Уэссел, что-то проворчав ему вслед, воротился к «Королеве фей», и в доме вновь воцарилось безмолвие.
III
Три часа ночи превратились в четыре утра. В комнате посветлело, тьма снаружи пропиталась сыростью и холодом, а Уэссел, обхватив голову руками, низко склонился над столом, пробираясь по запутанным следам рыцарей, фей и множества девиц, подвергнутых ужасающим злоключениям. По узкой улице за окном с фырканьем проносились драконы; когда заспанный подмастерье оружейника приступил в половине шестого к работе, громкое звяканье молотка по броне и кольчуге разносилось по округе эхом марширующего воинства.
С первым проблеском рассвета опустился туман, а в шесть утра, когда Уэссел на цыпочках подкрался к своей крохотной спальне и приоткрыл дверь, комнату заливал серовато-желтый свет. Его гость обратил к нему бледное, будто пергамент, лицо, на котором безумные глаза пылали громадными алыми буквами. Он придвинул стул вплотную к prie-dieu [59] Уэссела, превращенную в письменный стол: на ней громоздилась внушительная стопка мелкоисписанных листков. С тяжелым вздохом Уэссел отстранился от двери и вернулся к призывавшей его сирене, обзывая себя дураком за то, что не предъявил прав на собственную постель хотя бы под утро.
59
Скамеечка для молитвы (фр.).
Грузный топот сапог за окном, ворчливые перебранки старух с верхних, чердачных этажей, невнятный утренний гул обессилили Уэссела, и он, впадая в дремоту, мешком опустился на стул, а его мозг,
В беспокойном сне Уэссел был телом — одним из стонущего множества, поверженного вблизи солнца, беспомощным мостом для Аполлона с властным взглядом. Сон вонзался в него, обдирая кожу зазубренным лезвием. Когда его плеча коснулась горячая рука, Уэссел очнулся чуть ли не с воплем: оказалось, что комнату наполняет густой туман, а рядом стоит его гость — серый призрак из нечеткого состава — с кипой страниц в руке.
— Историйка, кажется, получилась в высшей степени завлекательная, хотя по ней и нужно еще немного пройтись. Не спрячешь ли ее куда-нибудь под замок и не дашь ли мне, Христа ради, капельку вздремнуть?
Не дожидаясь ответа, гость сунул бумаги Уэсселу и плюхнулся на кушетку в углу — точь-в-точь как содержимое внезапно перевернутой вверх дном бутылки, и тотчас же уснул: во сне он дышал ровно, однако занятно и чуточку жутковато морщил лоб.
Уэссел лениво зевнул и, глянув на исписанную малоразборчивыми каракулями первую страницу, вполголоса начал читать вслух:
Поругание Лукреции
«О, Рыжеволосая Ведьма!»
Перевод Л. Бриловой
I
Мерлин Грейнлжер служил в книжной лавке «Мунлайт Квилл», где вы, вероятно, бывали, — это как раз за углом от гостиницы «Риц-Карлтон» на Сорок седьмой улице. В лавочке «Мунлайт Квилл» царит (или, вернее, царила) самая что ни на есть романтическая атмосфера, если принять во внимание густой, намеренно созданный полумрак. Внутри пространство испещряли зазывно экзотические, красные и оранжевые, рекламные плакаты, а блики от глянцевых обложек экстренных выпусков подсвечивали его ничуть не меньше, чем висячая разлапистая лампа с абажуром из алого атласа, горевшая днями напролет. Это было книготорговое заведение, достигшее подлинной зрелости. Название его змеилось на вывеске над входом прихотливой вышивкой. Витрины, казалось, всегда были заполнены тем, что с трудом прошло через цензуру: томами в темно-оранжевых переплетах с названиями на небольших квадратиках белой бумаги. И повсюду был разлит запах мускуса, которым мудрый, непостижимый мистер Мунлайт Квилл распорядился обрызгать все вокруг: отчасти этот аромат напоминал лавку древностей в Лондоне времен Диккенса, а отчасти — кофейню на теплых берегах Босфора.
60
Скамеечка для молитвы (фр.).
С девяти до половины шестого Мерлин Грейнджер вопрошал скучающих пожилых дам в трауре и юношей с темными кругами под глазами о том, нравится ли им такой-то и такой-то автор, или же их интересуют первые издания? Угодно им купить роман с фигурами арабов на обложке или сборник новейших сонетов Шекспира, продиктованных Бардом с того света мисс Саттон из штата Южная Дакота? Сам он, собственно говоря, предпочитал именно второе, однако в качестве служащего книжной лавки в рабочие часы напускал на себя вид пресыщенного знатока.