Изгнание
Шрифт:
Леонид Витальевич был человек абсолютно деловой, чуждый всяческим сантиментам. Таковым и считал себя, гордясь этим в последние годы. Деловые операции составляли суть его жизни, лишенной детей, любимой женщины (жена его бросила в начале войны, уехав с санитарным поездом, и вскоре попросила развода, влюбившись в нищего, но геройского поручика значительно моложе себя). Его ничто не интересовало, кроме денег... И вот здесь, в бешеном Крыму, в нервической круговерти, где ни сословные различия, ни чины, звания, ордена, ни бывшие заслуги не имели ни малейшего значения, где только устойчивая валюта осталась мерилом ценности и значения человека, Леонид с чувством достаточного презрения к себе обнаружил вдруг такой запас сентиментальности и сыновней любви, что ужаснулся и обрадовался одновременно. Ему стало жаль отца — это
Сложные чувства обуревали Леонида Витальевича накануне отъезда из Крыма. А уехать он должен был уже завтра на рассвете, и до завтра предстояло уговорить отца, сломить его упорство, основанное на лжепатриотизме русского историка, который-де обязан разделить судьбу своего народа и своей страны. Где начинается и где кончается отчизна? В границах моего поместья? Его у меня нет. За стенами моего петербургского особняка? Насколько помнится, семья уважаемого профессора всегда снимала квартиры — то на Васильевском, то на Петербургской стороне, поближе к университету... Все это фикция, умозрительные понятия. Там, где мы живем, трудимся, — родина. Там, где мы кормимся, где нам дают хлеб насущный. Вот и вся история, господа ученые, вся ваша наука, которую вы считаете беспристрастной, но которая, конечно, служит тем, у чьего корыта вы кормитесь... Это помещики и фабриканты за свои земли и фабрики с большевиками борются, а сановники — за место возле престола. Интеллигенции не за что бороться. Математик способен разрабатывать свои теоремы в какой угодно стране. Я способен проводить скупку-продажу панамских акций хоть в Индии, а индийских — хоть на Шпицбергене. Росли бы при этом мои прибыли, все остальное — начиная со свободы! — мы себе купим. А патриотизм — во что он только не вырождался! И в славянофильство, в шовинизм, и в «Союз русского народа»... Леонид Витальевич понимал, разумеется, всю слабость своих аргументов, неспособных поколебать отцовскую позицию. Что он мог предложить отцу? Квартиру на чужбине — дом по большей мере! — общество иноязычных людей, относительность в правах и свободах? Благополучие, основанное на расположении других людей? Но что означало их разъединение, отказ отца покинуть Севастополь? Смерть от голода? Смерть от шалого снаряда или шалой пули во время боев за город? Смерть в застенках ЧК (все же отец коммерсанта, связанного с врангелевским правительством!)? Или самая простая смерть — на заброшенной, покинутой всеми даче, от болезни, без помощи и сострадания?.. Упрямец, он не внемлет голосу рассудка. Как убедить его? Не увозить же силой, как ребенка?..
Леонид Витальевич задумался. Предстоял неприятный разговор. Уже не первый, но последний: следовало паковать вещи, отплытие назначено на шесть утра, а корабль — он это видел — уже начал погрузку с наступлением темноты...
— А почему, собственно, такая паника? — спросил, откинувшись в кресле, Шабеко-старший, и стекла пенсне его неприязненно сверкнули, точно выстрелили. — Насколько я припоминаю, еще вчера тебя накрепко держали здесь коммерческие дела?
— Они благополучно окончились. Меня более уж ничто не держит.
— Рад, что благополучно. Имею ли я, однако, право узнать: какие, собственно, дела?
— Обычные торговые операции, отец. Ничего сверхъестественного. А почему тебя это вдруг заинтересовало? Ты всегда был равнодушен к тому,
— Вероятно, появились основания. Обстановка архинапряженная, и тут, на пятачке русской земли, выявляются и подвергаются испытанию нравственные качества каждого человека. При катаклизмах легко обнаруживаются и негодяи, и мздоимцы — одним словом, человеческий мусор.
— Не понимаю, о чем ты? Обо мне? — холодно пожал плечами сын. — Объяснись.
— К имени твоему... То есть к нашей фамилии здесь, в Севастополе... — Виталий Николаевич беспокойно заметался в кресле. — Я же не слепой, не глухой! Вокруг имени твоего, Леонид, ходят слухи, порочащие... Я далек от твоих дел — да! Но ты мой сын. И хочешь теперь, чтобы судьбы наши соединились. Ты предлагаешь мне отъезд, эвакуацию, бегство, жизнь на чужбине, в изгнании. Так? Но я должен знать, должен! Кто ты, Леонид Витальевич? Кем стал? Каково твое credo, бывший адвокат Шабеко? Полная откровенность. Иначе наши пути расходятся. Dixi!
— Прежде чем защищаться, я должен знать, отец, в чем меня обвиняют. Кто? И какие к тому доказательства?
— Но мы не на процессе, мой дорогой! У нас должен быть откровенный, доверительный разговор.
— Тем более, — сдерживаясь, ответил Леонид и подумал: «Блаженный. Да он мхом порос в крымских лесах. Разве ему что объяснишь? Зряшная затея...» Но вспыхнувшее сострадание к этому маленькому старому человечку, утонувшему в кресле, вновь сдержало его, и он добавил как можно мягче и почтительней: — Я готов ответить на любой твой вопрос, отец. — И повторил многозначительно: — На любой.
— Одна из газет, не помню уж и какая, упоминала твое имя в связи с некими, как там выражались, крупными аферами с царским флотом, продажей кораблей.
— Обычное газетное преувеличение, отец. Дело идет лишь о металлоломе. Должен тебе заметить: я всего представитель одного из банковских заграничных домов. Дом солидный, но я, как ты понимаешь, не самый главный представитель, мои полномочия весьма скромны. Мне приказали покупать лом, я выполняю приказания. Такова уж моя работа, отец. Если я буду плохо работать, меня заменят другим агентом.
— Ты излагаешь бесспорные положения, Леонид. Но ты, как говорят, один из ближайших помощников Кривошеина. Это плохо согласуется с твоим определением «агент».
— Я же не виноват, что Кривошеин для них тоже агент, — увидев ироническую улыбку на лице Щабеко-старшего, Леонид трижды нажал кнопку звонка под люстрой. Незамедлительно появилась домоправительница, рекомендованная хозяином дома вместе с лучшей квартирой, занимающей целый этаж. Домоправительница была высока, статна и очень напоминала васнецовских красавиц крестьянок. Она выжидательно остановилась на пороге, спокойно поглядывая из-под соболиных бровей огромными серыми глазами. — Прошу вас, Екатерина Мироновна, — ласково сказал Леонид Витальевич, — распорядитесь, пожалуйста, насчет ужина.
Домоправительница уплыла, точно королева. Мужчины проводили ее восхищенными взглядами.
— Умеешь ты устраиваться, Леонид, — сказал с осуждением старший. — Ума не приложу, когда к тебе пришло это умение. В гимназии и университете, помнится, тебя отличал крайний интерес к чисто научным дисциплинам. Я надеялся, это твой путь. Особенно по получении степени кандидата права... Ну, думал, станет хорошим адвокатом. Не Плевако, так Шабеко, — грустно пошутил он. — Я, конечно, виновен и перед тобой, и перед Святославом — мир праху его!.. Я мало занимался вами, вот и не уследил, когда вы оба переменились. Когда?
— Это произошло тогда, когда я пошел юрисконсультом в земельный банк, отец. Там я сразу забыл науку. Иные интересы стали занимать меня.
Миловидная горничная в крахмальном фартуке и белой стоячей кружевной наколке — как в прежние времена — вкатила столик с едой и шампанским в серебряном ведерке. Расторопно взмахнула чистой, хрустящей скатертью, принялась споро сервировать стол под руководством красавицы домоправительницы, дирижирующей молча, одними глазами.
— На три куверта, Маруся, — заметил Леонид Витальевич, придирчиво следящий за действиями горничной. И пояснил, перехватив удивленный взгляд отца: — Для Екатерины Мироновны. Дело в том, что у нас сегодня не обычный ужин, — продолжил Леонид Витальевич со значением. — Он многое должен... ну, изменить, что ли. И я многого жду от него, во всяком случае. Вечер решений, одним словом.