К своей звезде
Шрифт:
В шлемофонах сначала тихо и прерывисто, затем все чище и чище стал звучать знакомый голос: «Полсотни седьмой», я «ноль-одиннадцатый», ответьте, как слышите». Ефимов обрадованно придавил до упора курок переключателя связи и весело ответил: «Ноль-одиннадцатый», слышу вас! Я «полсотни седьмой», на связи!»
И забился, запульсировал эфир. Путая позывные, Шульга торопливо сообщал, что и он, «ноль-одиннадцатый», и Скородумов, то есть «ноль-двенадцатый», спешат к нему, Ефимову, то есть «полсотни седьмому» на выручку, что очень рады слышать, что…
– Связь прекращаю, – перебил
Шульга заорал перепуганно:
– Не смей взлетать, слышишь. Продержись полчаса, разгрузи половину людей, мы поможем.
– Конец связи, – сказал Ефимов и отпустил палец на подпружиненном переключателе. Убедившись окончательно, что взлететь обычным способом ему не удастся, решил использовать последний шанс, рискованный, но единственный – падать в ущелье. Падать по рассчитанной траектории и постепенно выгребать на высоту. Только бы благополучно свалиться со скалы, не задеть лопастями несущего винта эти острые камни, хотя бы чуточку взмыть, оторваться не по прямой вниз, а по дуге…
И вот уже двигатели взревели во всю свою мощь, и вертолет, мелко вибрируя, стал крениться в темный провал. Чуточку, самую малость вверх и набок. «То, что и требовалось доказать!» А затем – невесомость и… полет перешел в покатое скольжение. Повернутая к отвесной стене каньона поисковая фара стремительно выхватывала из мрака зловеще острые ребра вековых скал, извилистые трещины, отполированные ветрами тысячелетние каменные лбы. «А днем здесь чертовски красиво».
Стрелка высотомера неудержимо шла к роковой черте. Вертолет падал. Вот уже четыреста метров… пятьсот… А глубина ущелья – около тысячи. Пятьсот пятьдесят… шестьсот… И тут Ефимов уловил в звуках двигателей новую ноту, они словно перевели дыхание, хватанув свежего кислорода, заработали напористей и равномерней. Стрелка высотомера замерла, вертолет перешел в горизонтальный полет.
Ефимов чувствовал, что пот заливает ему глаза, но даже на секунду боялся отпустить рычаг «шаг-газа» и ручку управления. Раненый лейтенант неподвижно сидел на месте Голубова с закрытыми глазами. На сиденье Коли Барана пристроился санинструктор. Его лицо, руки, униформа – все было перемазано кровью. В тусклом свете плафона оба казались мертвыми.
Траектория полета стала мягко загибаться вверх, и Ефимов, выключив наружные приборы освещения, заметил, что клин неба, врубившегося в скалы, уже совсем светлый, и он подумал, что теперь, когда вертолет обрел наконец уверенную устойчивость, даже выгоднее как можно дольше держаться в распадке, потому что там, над вершинами, уже наверняка гуляет обещанный синоптиками буран. А здесь, в тени, его даже обстреливать прицельно не смогут.
Ефимов вышел на связь и попросил «ноль-одиннадцатого» извинить его за резкость, за невыполнение его приказа, за нарушение режима радиообмена.
– Когда прилетишь домой, за все получишь сполна, – сказал Шульга строго, – а теперь подробно объясни обстановку.
Ефимов впервые за весь этот полет позволил себе чуточку расслабиться. Теперь он уже не сомневался, что выберется из этого каньона. Доложил курс, высоту, остаток топлива. Попросил заранее прислать на аэродром
– У тебя не хватит горючки, – сказал Шульга. – Будь готов к аварийной посадке в квадрате… Туда вызовем и санитарные машины.
– Машины в этот квадрат придут через сутки. А тут каждая секунда кому-то может стоить жизни. Я попытаюсь дотянуть.
– А я бы не стал рисковать. Хватит.
– Понял вас, «ноль-одиннадцатый».
Сесть в квадрате… после всего случившегося и потерять такой ценой выигранное время – абсурд. Нет, лучше ничего не объяснять. Молчать и лететь. В особых случаях он как командир вертолета имеет право на самостоятельное решение.
Неожиданно и запоздало его опеленал страх пережитого. Может, действительно хватит? Даже у фортуны может иссякнуть терпение. Позволить себе такой риск, такое сущее безумие! Буквально все – посадка, погрузка, взлет – все не просто на грани, на бритвенном лезвии. Любая, самая незначительная неожиданность могла нарушить равновесие. «А ведь впереди еще самая прекрасная часть твоей жизни, Ефимов. Ты обещал Нине остаться целым и невредимым. Она верит тебе. И ждет. Подумай, Ефимов».
– Подумай, «полсотни седьмой», – в тон сказал и Шульга. – Не искушай судьбу. Мне наказать тебя надо. А если разобьешься – кого наказывать?
«А что, – оценил шутку Ефимов, – уж в этот раз, пожалуй, и вправду накажет». Он представил, как сейчас сошлись на переносице и сломались у стыка брови Шульги и как их рисунок в точности повторил линию плотно сжатых губ – две птички авиагоризонта. Сама строгость и неподкупность.
…Когда Ефимов во времена переучивания на вертолет уже в первом самостоятельном полете выполнил целый комплекс фигур на пределе эксплуатационных возможностей вертолета, Шульга, многое позволявший ему до этого, буквально взбеленился.
– Чтобы так летать, – кричал он, – надо съесть пуд соли! А у тебя молоко на губах не обсохло.
– Но я не вышел за ограничения, – пытался успокоить его Ефимов.
– Это еще ничего не значит! Надо знать не только ограничения, но и их причины, физическую сущность, чувствовать возможность непреднамеренного выхода за ограничения. Этого в книжках не вычитаешь! Это спиной постигается! О-пы-том!
– Но я же летчик! Я это чувствую…
– Все так думают, Ефимов! Все. Даже водители машин. А потом, когда перевернется вверх колесами, разводит руками: не знаю, что и откуда взялось. Право на такое маневрирование нахальством не возьмешь. Его надо завоевывать шаг за шагом. – Шульга обидчиво покачал головой. – Убедишься. Если не свернешь шею.
С тех пор Шульга прекратил душеспасительные разговоры с Ефимовым. За самовольную посадку с помощью авторотации – на десять дней отстранил от полетов, за посадку одним колесом на печную трубу полигонного домика – объявил строгий выговор, когда же Ефимов нарушил установленную высоту, летая с фотокорреспондентом «Красной Звезды» над позициями ракетчиков, во время учений, Шульга предупредил его о неполном служебном соответствии.
– Вот так, – подводил он черту, прежде чем распустить строй.