К заоблачному озеру
Шрифт:
Оставалось только одно — поторапливаться. Мы шли, нервно прислушиваясь к шуму ветра, шуршанию комьев снега. И все-таки спускались очень быстро, иногда выбирая безрассудно опасную дорогу, лишь бы она была короче.
— Спокойнее, ребята! Спокойнее! — уговаривал нас Сухорецкий, к которому снова вернулись мужество и выдержка.
Но мы не могли отделаться от зловещего ощущения нависшей над нами угрозы. Каждую секунду сверху могли ринуться новые снежные обвалы.
С горькой насмешкой вспоминал я про себя наставления альпинистам, попавшим в лавину. Как же, помогут тут тебе плавательные
Сухорецкий и Сорокин обогнали нас и пошли немного левее. Шекланов сам выбирал свою тропу. Чутье лыжника помогало ему находить сравнительно легкую и безопасную дорогу.
Резкая перемена атмосферного давления при спуске вызвала звон в ушах. Тело быстро уставало от непрерывного напряжения. Инстинктивно хотелось ставить ноги, упираясь в склон каблуками, но в кошках так спускаться нельзя. А удар о снег ступней, вооруженной десятью зубьями кошки, отдавался во всем корпусе тупой мышечной болью.
Дикий вскрик раздался впереди. Все произошло в какие-то доли секунды. Мы увидели, как Сухорецкий и Сорокин стремглав мчатся вниз по склону, тщетно пытаясь удержаться или затормозить свое падение.
Впереди был Сухорецкий. С какой-то непостижимой уму кошачьей ловкостью он перевернулся на живот и ногами вниз. Через несколько секунд мы снова увидели его в клубах снежной пыли: упираясь ногами в выступ скалы, он, полулежа, удерживал безжизненно свисавшее тело Сорокина.
Мы спешили к ним изо всех сил. Но, казалось, что никогда не удастся нам пройти сто метров, отделявшие нас от товарищей.
Сорокин был без сознания. Сломанный ледоруб болтался у него на лямке. С тяжелых, вялых рук капала кровь. Рюкзака с двумя спальными мешками на нем не было.
Укрепившись понадежнее, мы положили его на снег и стали приводить в чувство. Сухорецкого трясла нервная лихорадка.
— Я поскользнулся — он не удержал меня! Неужели он разбился, ребята?
Не открывая глаз, Сорокин закричал каким-то жалобным заячьим голосом.
— Сорокин! Дружище! Все в порядке! Где у тебя болит? — спрашивал Шекланов, ловко ощупывая его руки, ноги и голову. Как только он прикоснулся к грудной клетке, Сорокин снова закричал чужим страшным голосом.
— Нужно спускаться! — сказал Сухорецкий. — На этом склоне нельзя оставаться ни минуты.
Сорокин поднял веки, посмотрел в небо закатившимися глазами и вдруг стал делать попытки встать.
— Лавина!.. Сейчас лавина пойдет!.. — говорил он, задыхаясь и вскрикивая. — Мы на лавинном склоне! Уйдем…
Мы подняли его и поставили на ноги. Связались все вместе. Теперь я, охраняя, шел сзади. Сухорецкий и Шекланов почти несли Сорокина. Часто он падал на снег, умоляя оставить его, просил пристрелить, говорил, что у него сломаны все ребра. Он пытался откашляться, но каждая такая попытка вызывала у него неистовую боль.
Стемнело. Мы шли наугад. Под ногами все время чувствовался твердый лавинный склон.
Мы старались обмануть Сорокина.
— Ну вот, сошли с лавинного следа, — говорил Шекланов, — вот сейчас на ледник выйдем. Ну держись, брат,
Но Сорокин успокаивался только на несколько минут, а потом снова начинал в полузабытьи кричать, чтобы мы сошли в сторону и оставили его одного.
Не знаю, сколько времени продолжался этот ужасный спуск. Налетел ветер, пошел мелкий снег. Изредка сквозь разрыв туч выглядывала луна. Руки и ноги у всех окоченели и плохо слушались. Откуда взялись у нас в тот день силы?
Мы, задыхаясь и скользя, настойчиво продолжали спускаться. Останавливались только тогда, когда Сорокин падал на снег и кричал от резких приступов боли.
Наконец, мы почувствовали, что склон становится отложе. Под ногами стали попадаться обломки породы, в одном месте путь преградило маленькое замерзшее озерце.
Мы были на леднике.
Сорокина устроили поудобнее и стали совещаться. Где-то в верховьях находятся наши топографы.
Решили кричать. В ночном безмолвии вниз по леднику, отдаваясь в ущельях, полетел условный крик. Еще и еще.
Прошло много времени. Мы снова пошли к середине ледника, с трудом переправляя Сорокина через трещины, изредка посылая в темноту протяжный призыв. Откуда-то снизу, из темноты, мы услышали свист. Так умел свистеть только Гусев. Еще через час он молча и быстро поставил палатку, уступил Сорокину свой сухой спальный мешок и принес для нас откуда-то из темноты воду. Мы сняли с себя ботинки и растерли снегом побелевшие пальцы.
Сорокин стонал и бредил. Шекланов тщетно пытался разжечь примус. Гусев рассказал мне своим тихим голосом, что съемка полностью закончена. Вчера утром он простился с Горцевым и Загрубским, которых отправил к озеру заканчивать работы. Он отдал им почти все продукты, примус и палатку, а сам решил ждать нашего возвращения.
Холод не давал мне уснуть. Мешок я не успел вчера высушить. Теперь он обледенел и забирал из тела остатки тепла.
— Ну как тебе, Сорокин? — участливо спросил Гусев, когда тот на минуту очнулся.
— Больно, — сказал Сорокин. Потом, помолчав, он закрыл глаза и прибавил: — Но зато какой вид открылся нам с плеча…
Из дневника:
8 сентября. Нас двое: больной Сорокин и я. В палатке, кроме нас, скверный примус с мизерным количеством керосина, четыре огарка свечи, в крышке от котелка — галеты, в тряпочке — чай. На дне банки — фунт топленого масла. В кружке — шоколад, около полуфунта. На подошве ботинка горит свеча. Я сижу в спальном мешке и пишу эти строки.
Вчера товарищи простились с нами и быстро, как только позволяли силы и больные обмороженные ноги Сухорецкого, пошли вниз, к озеру.
Все продукты они оставили нам. Другого выхода не было: Сорокин не мог идти. Каждое движение по-прежнему вызывало у него ужасную боль. Поэтому, посовещавшись, решили оставить больного с кем-нибудь здесь на леднике, а остальным спуститься в долину за продуктами. Остался я. Сорокин кричит, за ним приходится ухаживать, как за маленьким ребенком. Вчера мы тщательно его осмотрели. Перелома заметить не смогли. На правой стороне его груди — багрово-синий след удара. Остается ждать.