Каан-Кэрэдэ
Шрифт:
— Извозчик, ты билибеевский?
— Моя? Моя — Билибей…
Эрмий пил залпом и смотрел на тапершу. Подкрашеная полная женщина. — Так это и есть это! — Ему хотелось уйти. Мир вокруг был иррационален, он не мог войти в координаты его точного мозга-победителя; но ему было жаль сделанных усилий. Им опять овладело странное ощущение экзотики… Ах, качнуть так немного, развеять и чем это не кабачок в Коломбо? Вспомнил, как любил он в детстве «Музу Дальних Странствий». Теперь красавица была его, по праву, он вернулся и видит: вот она, страна тысячи
Таперша отпупсикалась. Эрмий почувствовал все свое тело, сильное, чистое. Теперь она его видит. Смотрит, разумеется, так: «Хорошо одетый молодой человек»… Полная рука шмыгнула в сумочку, достала зеркальце — взбить свои коки-завитоки. Эрмий проглотил остатки пива: надо кончать! Он встал и пошел прямо к ней, через проволочные заграждения взглядов. Она стала краснеть и бледнеть, суетиться и вдруг закричала, точно бросилась вниз: «Эря!». Он отступил на полшага, подумав, что она может броситься ему на шею, протянул — далеко вперед — руку и, улыбнувшись, как японец, вежливо сказал: «Здравствуйте!».
— Я сейчас, — метнулась она. — Выйдем поговорить. Не здесь же!
Она, как на сцене, прошла сквозь кумачовую стену, вернулась в шляпе, с зонтиком. За ней вышел татарин, поглядеть на малайку-летайку. Авиатор галантно пропустил тапершу вперед, чтобы она не уцепилась за руку. Тогда, от одного из столиков, взвился черненький юноша:
— Вероника Петровна, а как же вы-с?.. мы-с?..
— Тосик! — взвизгнула она и вышла.
Эрмий пошел рядом. В его сознании легко, голубой птицей, реял хмель.
— Завтра я буду в Берлине, — сказал Эрмий. — Ну, рассказывайте…
Она заплакала. Он не ждал, что это будет так скоро. Он приласкал ее и она прислонила голову к его плечу. От нее воняло пудрой. Авиатор отвернулся. Недалеко, в кино, пыхтел дизель, веял бодрый запах мазута.
— Успокойтесь же! — сказал он. — Пойдемте! Пойдемте к вам.
— Ох, нет, — сказала она, вытираясь. — Ко мне неудобно.
— Пойдемте, тогда, побудем у меня в номере.
— Я не знаю, Эричка, как…
Он повел ее. Гостиница была недалеко. Они шли «под-ручку», и говорили о том, о чем не думали. Вдруг, когда они подходили к крыльцу, из окошка верхнего этажа метнулась большая сигнальная ракета, ослепив улицу. Эрмий вспомнил, что брат устраивает «тарарам» и остановился.
Из его окна на целый квартал летел грохот, гармошка, гик. Милиционер сорвался с поста, прошел, подпрыгивая, мимо.
— Ох, нет, милиция… Эричка, я не могу…
Он протянул руку.
— Да, наши ребята разгулялись.
— Неужели мы так и расстанемся! — сказала страстно. И сердце его ударило громче. Он молчал. — Вы хоть бы меня на аэроплане покатали! — нашлась она. — Все-таки память будет… — Искра разрядилась. Он видел, что ей нужен не полет, а больше всего — чтобы рассказывать, как она летала; но ему стало жаль ее.
— Хорошо, — сказал
— Вот, прелесть! прелесть! Какой ты милый! — опять заиграла она: — Я приду к вам пораньше и мы поедем с тобой в автомобиле.
Эрмий поцеловал руку, чтобы скорее проститься. Она ушла, оглянувшись, повеяв кистью. Он стоял несколько минут один, в тени. В его сознаньи осталась пустота. Мир стал холодным — схема. Ромбы. — Кубы. — Одиночество. — Лед. Эрмий вздрогнул, вынул блокнот, толкнул дверь. В желтом свете — конторочка телефона, швейцар в косоворотке, с желтым лицом. — «Вы пойдете на телеграф. Сдачи не надо». — Написал:
Улала до востребования Зое Старожиловой
Милая как хорошо если бы вы были здесь
Канкэрэдэ.
— О-ткрой-те, чер-ти-и!!!
Он провалился, вместе с дверью, в облака, в дымную синь, в пламя красных рож.
— А-а-а! — заорал Андрей. — А я чуть тебя не огрел. — Он покачал кулаком. — Думал опять милиция. Видел ракету? Это мы тебя вызывали!.. Ну-ка, налить ему. Пей!
— Давай!
Эрмий опрокинул в рот стакан водки. Лед мира загорелся.
— Р-р-р-р!
— Гер-р Фукуда! видели! Что значит русский!
— Очень трудно! — сказал repp Фукуда.
— Ну, как твоя возлюбленная?!.. — рыгнул Андрей.
— Моя возлюбленная… Кабтраган.
— Abgetragt? — буркнул Шрэк.
— Вот именно… Налей!
— Так.
Левберг напился просто и колоссально, спал в углу. Андрей и Шрэк объяснялись в любви.
— На войне был?
— На восточном фронте.
— Ну, давай, выпьем на брудершафт. Я, может быть, тебя из пулемета поливал.
Они поцеловались, уколов друг друга усами.
— Русская свинья!
— Немецкая колбаса!
Нестягин не говорил по-немецки. Он держал неизменно улыбавшегося японца и, по сродству — если не душ, то очков, совершенно одинаковой формы и оправы — учил его мелодекламации собственного изобретения: он называл, по очереди, правительства всех стран и прибавлял традиционную ругань. Политика было единственной областью, где он признавал национальный способ выражения своих мыслей. Японец тщательно повторял; но когда очередь дошла до микадо, он потребовал, чтобы ему объяснили, в чем дело.
— Наш микадо бедный: он получает всего полмиллиона иен и занимается благотворительностью.
— Скажите ему: ерунда, — шепнул Эрмий.
— Ерунда! — сказал Нестягин.
Японец покраснел, как учительница, исчез.
— Где же механики и герр Грубе? — закричал Эрмий, увидев, что комната пустеет; но Шрэк сжал его колено, трезвея.
— Механикам надо утром быть у машин. А Грубе… — Шрэк докончил жестом.
Из самой сизой тучи, с полу, взвыла «тальянка». Голос, пьяный, как дым, зачастил: