Каан-Кэрэдэ
Шрифт:
— Поддярживаем!
— Следовательно, — продолжал оратор, — так што мы с имперьялистами в серьезе, нужон нам красный воздушный флот. Штоб при случае и гнуса всякого химией травить и лорде морду набить. А потому, хто сознательный, записывайся в члены.
— Правильно! — опять поддержали шабалихинцы.
— Коль совецка власть не забыват — и мы не прочь.
— Теперь и помереть можно. Записывайся!
Бочаров слез передать значки шабалихинскому секретарю, попал в переплет.
— Слыхали мы, — говорили мужики, — в других селах крестьян по воздуху катали…
Бочаров стал объяснять: аэродром… 400х400 метров… скорость при разбеге… но шабалихинцы не отступали.
— Знам, — говорили они, — аршин пошел теперь большой совецкий.
— Сроду, вить, не видали!
Тогда Бронев придумал.
— Покатать мы вас не можем, а вот если кому надо на копи, пусть летит с нами.
— Ладно! — согласился Бочаров. — Выбирайте одного… — И так как он был коммунист, то прибавил, отведя шабалихинского секретаря в сторону: — Только ни в коем разе не коммуниста! Выбирайте мужика степенного, чтобы полное доверие было…
Крестьяне сбились в кучу, загалдели.
Желтое солнце маячило над горизонтом. Нестягин вертел, подпрыгивая, пропеллер.
— Контакт!
— Есть контакт!
Взрыв газа рассеял толпу.
К рубчатому серебристому телу юнкерса подошел Артамон Михалыч. Был он в броднях, в армяке, в шапке.
— Што жа, — сказал он, — мир решил — полечу.
Рыжая борода Бочарова внушала ему доверие.
— Раз люди летают и мы полетим…
— Тятька, а я?
В ногах путался Степка. Глаза у него были круглые. Артамон Михалыч, по привычке, пригрозил:
— Брысь, ты!
— А парень-то знакомый! — вмешался Бронев. — Сын, что ли? Веса в нем нет, а назвонит он больше всех. — Лезь, пионер!
Степка нырнул в каюту.
— Ну, што жа, — сказал Артамон Михалыч, — денег за ево не платить.
Он сел справа, у открытого окна.
— Егорычу на копях сказывай почтение! — крикнул сосед, Степан Гаврилыч.
Через толпу, вопя, пробивалась Марья.
— Степку хучь выпусти, черт старый, Степку!
Артамон Михалыч махнул шапкой. Марья кинулась вперед. Бронев дал полный газ. Ветер завернул марьины юбки. Аэроплан покатился, поднял хвост, взмыл над рощей и унес Артамона Михалыча, как небесные кони Илью-пророка.
Гром мотора, как рог великана. Зеленая трава за окном — зеленый поток. Все мягче воздушные толчки колес.
Вдруг неощутимо упала стремительность, раздвинулся горизонт. Белое крыло с огромными непонятными буквами провалилось в зеленую бездну, мир закружился. Артамон Михалыч, как в лодке, наклонился в сторону, выправить крен. Бочаров захохотал, крикнул. Воздушные люди были спокойны. Степка шнырял глазами от окна к рулям и приборам. Пугаться — у него не было времени. Артамон Михалыч вспотел, заглянул вниз.
— Елки палки!
Узлов улыбнулся, сунул в мужицкую руку записную книжку и карандаш.
— Грамотный?
Артамон Михалыч кивнул, старательно вывел, точно плетень сплел:
— Очень хорошо и нестрашно.
Аэроплан поднимался все выше. Клетчатая браная скатерть. Луга, перелески, пашни. Народ, как ягнетенки на выгоне; Артамон Михалыч узнал свои посевы. Душа хлебороба переполнялась туманным голубым медом, как тогда — в церкви.
— Как красиво! — написал он.
Бочаров спросил:
— Сколько езды до копей?
— День.
Впереди, в огненном мареве заката, дымились трубы. Край неба рос, покачиваясь, зацвел черными цветами угля, красной кладкой коксовых печей…
— Двадцать семь минут! — крикнул Бочаров.
Аэроплан коснулся аэродрома.
Мотор замолк.
— Ученье свет, неученье тьма, — сказал Артамон Михалыч.
С грохотом повалились окаменелые века. Узлов оглянулся: это школьная пропись, вылетевшая из дремучей бородищи, гремела громом и грохотом проснувшегося Свято-гора. Артамон Михалыч стоял на крыле аэроплана. Артамону Михалычу ревели ура, аплодировали. Молодой рабочий крикнул:
— Рассказывай, отец, как скатался, как на том
— Всех пророков, поди, видел?
— Ни черта там нет. Ни одного, — ответил Артамон Михалыч. — Там, гражданы, жить можно. Вот эдак лететь согласен хоть в Пекин, хоть в Москву.
— Теперь в Авиахим-то запишешься? — выпытывал тот же голос.
Артамон Михалыч степенно приподнял руку, чтобы не мешали, и произнес речь.
— Ну и што-жа, конешно, што хорошо, то хорошо! Ко-торы тут говорили, простите мое слово, в штаны, мол, навалишь со страху. Однако, оказалось ни к чему это. Ну, сам я, как не бывал никогда, дак сперва, конешно, в нутре сперло. Однако, ничего не оказалось: ни трясения, ни качки. Очень даже радостно ехали. И велик, братцы мои, мир божий!.. Думал я, как спускаться будем, может сразу стук какой, али толчок будет. Ну, этого не оказалось, — спустились плавно и хорошо. Нам на митингах доказывали, звали в члены вступать, ну, мы не верили, думали, так, перед налогом, нашего брата одурачить хотят. Теперь я уверился. Приветствую товарищей летчиков! Это для нас не пагуба, а помощь, как по сельскому хозяйству, так и в случае военного времени… Вот правильно пророчествовал тот, кто написал: «Кто был ничем, тот станет всем», товарищи. А што библия?.. Ни черта там нет… И ни нырков тибе, ни ухабов. Как есь в минуту миня доставили. Желал бы летать все время! Только бы повыше, а то низко летали. Охота бы узнать, какой там воздух. Тут-то такой же, как на земле… Вот, товарищи, одно слово — правильно: записывайтесь в воздушные члены!
II. Бывает, что и медведь летает
Бронев шагнул на деревянную, в кумаче и знаменах, трибуну. Земля осталась внизу. Мозг пилота, как вспышка молнии, выхватил кругозор. Бледно-голубой, безоблачный, — лётный день. По траве, муравьи к муравейнику — черные шахтеры к черному живому озеру у трибуны. В черном — красные, желтые, синие маки женщин, хозяйственные острова крестьянских подвод с кринками, караваями, квасом, сосунками, подсолнухами. Отряд физкультурников, юноши и девушки, в одинаковых синих трусиках, желтых безрукавках с красными звездами — подсолнечный частокол. В конце частокола — красные «галтусы» пионеров, звонкая песня. От голых рук и ног бодрость, улыбка. Солнце… А где-то рядом, в темном тупичке памяти, — ночной полет в шахту, болотные огни бензиновых ламп, подземные ручьи, десятки километров подземелий. Пот и усталость, мокрое, как водяная крыса, тело, ледяное потрескиванье скреп и вдруг ледяной воздушный родник из невидимой пасти. Подземные душные лошадиные стойла, — люди-подземники, — жизнь. Эти два забоя. Один — деревянная клетка с рыхлыми, как сажа, стенами — мягкий, обваливающийся смертоносный пласт; смердело серой и сыростью, гасли лампы. Другой — блестящий, каменный, черный — кайло о него каменно звенит. Бронев пробовал дробить этот уголь. Из-под железа вылетали мелкие осколки — таких осколков надо было набить десятки пудов, — работа была сдельной. На глубину в 200 метров от поверхности клеть еще не спускалась, туда нужно было идти по крутой, узкой деревянной лестнице — 263 ступени. Бронев ощущал крепкую боль в ногах, боль останется дня на три. Шахтеры шагали здесь каждый день, после шестичасовой работы, не в зачет работы. — Черный уголь, черный пот, чертова лестница…
— Товарищи! — сказал Бронев.
Он говорил неискусно и обыденно, но засученные грязные рукава и тяжелые кулаки, взмахивавшие над блестящими крыльями, были красноречивы.
— Советская власть, — отмахивали кулаки, — разумеется, не может отпускать на воздушный флот столько же средств, сколько мировая буржуазия. Но, товарищи, мы им все-таки морду набьем! Раз у государства не хватает средств, значит — сами. С миру по нитке — новая стальная птица!..
Физкультурники стащили Бронева — «качать». Пилот, проделав дюжину сложнейших фигур высшего пилотажа, побежал, вытирая пот, к аэроплану: на нем было спокойнее. С трибуны провозглашал неисчислимые приветствия председатель РИК'а, товарищ Климов.