Каан-Кэрэдэ
Шрифт:
Бронев сделал знак борт-механику, ткнул на циферблате высотомера в цифру 1 — тысяча метров, — убавил газ. Аэроплан, по наклонной плоскости, помчался вниз.
Облака наполнили мир. Их тысячи — разных, фантастических, подвижных. У них столько же форм и свойств, как у живых существ земли.
В тринадцатом году, когда Бронев служил механиком и еще не летал, пилот с Блерио говорил, бледнея:
— Вы думаете, небо пустое?.. На самом деле там много всякой всячины.
Облака и ветры! Кто не был в воздухе, тот не поймет, что это значит — облака и ветры…
Светлые и громадные вздымались в небе выше Гималаев. Их вершины были белы, снежны, холодны. Серые и плоские протягивали
Белые прекрасные крылья юнкерса врезались в облачную массу. Серый, сырой хаос помчался мимо, словно океан неосязаемых стрел. Волны океана забились о крылья. Белые, рубчатые крылья потускнели, закачались. Бронев нажал руль глубины. Через мгновенье он снова увидел медленную землю. Аэроплан летел, почти касаясь великолепного свода. Кое-где над землей облака проросли дождем.
Бронев показал прямой ладонью вперед. Темно-зеленая хвоя тайги разрывалась яркими пятнами полей. Бочаров завозился с пачками листовок. На опушке встретилась грязная кочка деревушки. Над ней закружились невиданные разноцветные бабочки…
Внизу, в кондовых избах, деревенские грамотеи долго разбирались в небесных заветах о земных вещах: о паротравополья, об устройстве свинарников, о лесах… Небесные заветы были истины, как Евангелие…
Облачный свод спускался все ниже, мокрой лапой давил к земле. Черная стрелка высотомера показывала 500. Воздух становился густым, земляным. Сверкнула молния. Металлический юнкерс метнулся к солнечным пятнам горизонта.
Бронев вел аэроплан вдоль правого края дождя, стараясь обойти облачные хребты, открыть в них проходы. Порывистый ветер раскачивал, как мертвая зыбь, — вверх, вниз, в стороны. Эйлероны двигались непрестанно, резко. В левом крыле качался компас. Дождевая полоса теснила аэроплан на северо-запад.
Левое окно, у которого сидел Узлов, запотело от сырости, за ним был сине-серый мрак. Справа светило солнце, легкие чистейшие облака загорались отсветами желтых топазов. Плавясь в золоте солнца, сиял медный наконечник пропеллера. Его радужный вздрагивающий круг заколдовывал шелковую паутину лучей. Вдруг, словно гигантская тень этого лучевого крута, в небе возникла радуга. Она замкнулась вокруг аэроплана ровным кольцом. Его нижняя дуга мчалась над полями, верхняя вздымалась, словно триумфальная арка над завоевателем. Весь круг двигался ровно, с такой же неутомимой постоянной скоростью, как дельфин у корабля.
— Радуга — знак надежды…
Бочаров выхватил записную книжку.
— Мне показалось, что мотор закашлял, — написал он. — Выберемся?
— Нет, — ответил Бронев. — Гроза сбила нас с пути. Кроме того, скоро выйдет масло.
— Выбирай-ка, милок, жилое место да садись! — крикнул Бочаров.
Бронев кивнул, взял рули. Аэроплан накренился на повороте, из-под крыла вынырнули игрушечные домики. Бронев снижался медленно, оценивал привычным глазом поверхность лугов, замкнутых березовыми колками, оврагами и пашнями. Он выпрямился на низком своем сиденьи, его лицо стало каменным, жили одни глаза. Аэроплан шел на посадку. Неощутимая прежде скорость возрастала с ужасающей быстротой. Узлов насторожился, едва сдерживая трепет. Земля мчалась стремительными потоками зеленой краски. Странная глухота распространилась от замолкшего мотора. Вдруг, железный коготь у хвоста аэроплана коснулся почвы, наполнив пустое тело мощным вибрирующим гулом. Аэроплан остановился, подпрыгнув на ухабах, в десяти метрах от деревьев.
— Это называется: что и требовалось доказать, — сказал Бронев, отстегиваясь.
Служба уже началась. Артамон Михалыч остался с
Крестьяне крестились, раздумывая о житье-бытье.
Степка смирно уставился на золотые цветы свечей. Он бегал нагишом по мягкому песку, забирался с ребятами в тальники и пугал оттуда купавшихся девчонок.
— Паутов теперь на астраву! — подумал Степка.
Он ловил в горсть самых больших и басистых, втыкал в брюшко соломинку, спорил, чей улетит дальше.
Пауты зажужжали над самым ухом.
Степка дернулся, паутов не было, а жужжало все сильнее.
— Это на улке, — сообразил Степка.
С неба, куда возносился голубоватый дым и молитвы к угодникам, раздался совсем другой повелительный зов. Федосеевне вдруг припомнился «трубный глас». Чаще замахали кресты руки, зашлепали старые лягушки губ, Степка, бочком, вылетел на паперть. Небо гудело, как телеграфный столб, вышиной с версту. Большая чудесная птица кружилась над селом, спускаясь все ниже. Тело у ней было серебряное, а крылья вороненые. На голове, как рог, торчала урчащая труба.
Это было то самое! То, о чем рассказывал чернявый парнишка-комсомолец, приезжавший из города. То, во что Степка верил, как прежде в бога и дьявола. И в глубине души так же не мог представить, что это может явиться здесь рядом, в Шабалихе… Степка ощутил победный прилив радости: его вера взяла верх! Он вскочил обратно в церковь и заорал, забив последний страх перед иконописной святостью:
— Ероплант! К нам, в поле!
Ребятишки кинулись за Степкой. Взрослые, ругая нечестивцев, под предлогом расправы, степенно проталкивались к выходу. Артамни Михалыч вышел, опять припомнив Степкину книжку, но увидел диковинную машину и крикнул в дверь:
— Мать! Верно, вить, песий сын!
Мужики, крестясь напоследок, громко выражали свои чувства с помощью продолжительного нагромождения непечатных слов и различных возвышенных понятий, искусно соединенных в общеизвестной формуле.
— Восподи, и до чиво народ доходит! — причитали бабы.
— Садится! садится! — заорал парень.
Толпа побежала.
В церкви еще оставались старухи, но кряхтя и вздыхая они выползли — все до одной. Отец Силантий остался один. Ему тоже хотелось пойти за старухами, но вдруг стало обидно. Отец Силантий вспомнил: где же матушка? И с ужасом сообразил, что дух злобы поднебесный похитил его паству, без остатка.
Одинокая тень замаячила в пустой церкви, от ее прикосновения гасли свечи и голубые спирали дыма плыли в круглый купол. Все гуще голубело в вышине. И все гуще и повелительнее летел оттуда победный голубой зов.
Бронев топтался на гофрированном крыле юнкерса и теребил свои уши, как будто только что вынырнул из воды. В ушах был набатный звон и гуд, слово после целого грамма хинина.
— Что и требовалось доказать! — повторил Бронев, стаскивая кожаный шлем.
Нестягин, борт-механик, поднял «капот» и близоруко разглядывал своего разгоряченного питомца. Нестягин был невелик, в сравнении с большим телом пилота, носил круглые очки в черепаховой оправе, европейскую «тройку», мягкий воротничок, галстух; сверху — неизменный замасленный дождевой плащ и серая заграничная шляпа. Свою «спец-одежду» Нестягин позабыл на одной из остановок. Теперь он походил больше на доктора, выслушивающего больного, чем на борт-механика. В дни круговых полетов о нем говорили так: