Качели дыхания
Шрифт:
Бригада шагала и, уменьшаясь по мере отдаления, становилась бурой змейкой. Я стоял как вкопанный перед горой картофеля; мне теперь казалось, что между Туром Прикуличем и охранником не было уговора, а есть уговор между Туром Прикуличем и мной. И что мы с ним уговорились об этой горе картофеля. Тур Прикулич платит мне картофелем за шелковый шарф.
Свою одежду, включая шапку, я набил картофелинами разной величины. Поместилось двести семьдесят три картофелины. Ангел голода мне помогал, он был отъявленным вором. Но оказав помощь, он снова стал отъявленным истязателем, оставив меня один на один с долгим путем домой.
И я пошел. Скоро все тело у меня засвербело от вшей:
Звенел ветер, и мне слышался голос матери. Тогда, в последнее лето, не следовало ей говорить за столом, чтобы я не тыкал вилкой в картофель: он, дескать, распадется, а вилка — для мяса. Мать и представить себе не могла, что степи будет знаком ее голос, что однажды в степную ночь картофель потянет меня в землю и звезды исколют мне лицо. Никто за тем столом не догадывался, что я через поля и через выгон буду тащить себя, будто шкаф, к лагерным воротам. Никто не догадывался, что не пройдет и трех лет, как я, затерянный в ночи картофельный человек, стану обратный путь в лагерь называть дорогой домой.
У лагерных ворот лаяли собаки — высокими сопранно-ночными голосами, похожими на плач. Может, Тур Прикулич и с охранниками уговорился, потому что они кивнули, чтобы я проходил, и меня не досматривали. Я слышал их смех за спиной, слышал, как топали сапоги. Я так был набит картошкой, что не мог обернуться; наверное, они подражали моей одеревенелой походке.
Я взял с собой на ночную смену три средней величины картофелины для Альберта Гиона. Вдруг ему захочется не спеша их поджарить в открытом железном коробе там, сзади. Но ему не хочется. Он рассматривает картофелины одну за другой и кладет к себе в шапку. Он спрашивает:
— Почему именно двести семьдесят три картофелины?
—
— Далась тебе эта наука, — заметил он. — Наверняка ты обсчитался.
— Не мог я никак обсчитаться, — возражаю я, — число двести семьдесят три блюдет себя, оно — постулат.
— Постулат, — говорит Альберт Гион. — Тебе следовало бы о другом поразмыслить. Знаешь, Лео, ты запросто мог бы смыться.
Труди Пеликан я дал двадцать картофелин, рассчитавшись ими за сахар и соль. Через два месяца, незадолго до Рождества, все двести семьдесят три картофелины закончились. Несколько последних обзавелись зелено-синими ускользающими глазками, как у Беа Цакель. Я даже раздумывал, стоит ли ей как-нибудь об этом сказать.
Небо снизу, земля сверху
У нас в летнем доме, в Венхе, стояла в глубине фруктового сада деревянная скамейка без спинки. Ее прозвали Дядей Германом. Это прозвище ей дали потому, что мы никого с таким именем не знали.
У Дяди Германа уходили в землю две круглые ноги — два пня. Доска для сиденья была обстругана только сверху, снизу на дереве оставалась кора. На палящем солнце с Дяди Германа смоляными каплями стекал пот. Если эти капли обдирали, на следующий день они проступали снова.
Чуть дальше на поросшем травой холме возвышалась Тетя Луйя. У нее было четыре ноги и спинка, и она была поменьше и постройнее, чем Дядя Герман, однако и постарше его. Дядя Герман появился позднее, вслед за ней. Перед Тетей Луйей я скатывался кубарем вниз с холма. Небо снизу, земля сверху, а посередине — трава. Трава меня всегда крепко держала за ноги, чтобы я не упал в небо. И всегда я видел серое подбрюшье Тети Луйи.
Как-то вечером мать сидела на Тете Луйе, а я лежал в траве у ее ног, на спине. Мы глядели вверх, все звезды были на своих местах. Мать натягивала выше подбородка воротник вязаной кофты, пока у него не появились губы. Пока не она, а воротник смог сказать:
— Небо и Земля вместе — это мир. Небо такое большое, потому что в нем для каждого висит пальто. А Земля такая большая из-за расстояний до пальцев на ногах мира. Но до них так далеко, что лучше даже не думать об этом, потому что от таких расстояний ощущение, как от тошноты натощак.
Я спросил:
— Где на свете самая дальняя даль?
— Там, где мир заканчивается.
— У тех пальцев на ногах?
— Да.
— Их тоже десять?
— Думаю, да.
— А ты знаешь, какое пальто твое?
— Узнаю, когда буду вверху, на небе.
— Но там же мертвые.
— Да.
— Как они туда попадают?
— Они странствуют душой.
— А у души есть пальцы на ногах?
— Нет, у нее крылья.
— А те пальто с рукавами?
— Да.
— Рукава — это их крылья?
— Да.
— А Дядя Герман и Тетя Луйя — муж и жена?
— Если деревянные женятся, тогда да.
Потом мать поднялась со скамейки и ушла в дом. А я сел на Тетю Луйю, точно на то место, где прежде сидела мать. Дерево там было теплым. В саду дрожал черный ветер.
Про разную скуку
Сегодня у меня нет ни утренней смены, ни дневной, ни ночной. После последней ночной смены неизменно наступает долгая среда. Среда — мое воскресенье, оно заканчивается лишь в четверг, в два часа дня. Вокруг меня в такой день слишком много свободного пространства. Мне нужно, скажем, ногти обрезать, но в прошлый раз мне показалось, будто у себя на пальцах я их обрезаю кому-то другому. Кому — я не знал.