Качели дыхания
Шрифт:
В русской деревне я научился попрошайничать, просить еду. Просить у матери, чтобы она меня упомянула, я не хотел. Два года в лагере, что мне оставались, я принуждал себя не отвечать на открытку матери. Те два года, что уже прошли, я учился попрошайничеству у Ангела голода. А еще два остававшихся года учился у него же суровой гордости. Суровой, как выдержка при сбережении хлеба. Ангел голода меня мучил немилосердно. Каждый день он мне показывал мать — как она, минуя мою жизнь, кормит своего эрзац-ребенка. Спокойная и сытая, она возит взад-вперед белую коляску у меня в голове. И я за ней наблюдаю отовсюду, где меня нет, — нет даже на белом под строкой.
Проволока Минковского [37]
Здесь у каждого свое настоящее. Каждый здесь касается своими галошами или деревянными ботинками земли — будь это на двенадцать метров ниже ее поверхности,
37
Выдающийся немецкий математик Герман Минковский (1864–1909) в своей работе «Пространство и время» (1907) отметил: «Никто еще не наблюдал какого-либо места иначе, чем в некоторый момент времени, и какое-нибудь время иначе, чем в некотором месте. Точка пространства, соответствующая данному моменту времени, — это "мировая точка", а совокупность всех мировых точек, которые только можно себе представить, — «мир». Любому телу, существующему некоторое время в пространстве, соответствует некая кривая — "мировая линия". Весь мир представляется разложенным на такие мировые линии, а физические законы могли бы найти свое наисовершеннейшее выражение как взаимоотношения между этими мировыми линиями». При популярном изложении теории Минковского «мировые линии» для наглядности могут быть уподоблены натянутым проволокам или струнам.
Не разучился ли я читать? Когда-то отец подарил мне на Рождество книжку «Ты и физика». В ней было написано, что у каждого человека и у каждого события есть собственное место и собственное время. Это закон природы. А потому всякое явление на свете по-своему оправданно. И ко всему, что существует, протянута своя собственная проволока, ПРОВОЛОКА МИНКОВСКОГО. Вот я здесь сижу, а над моей головой тянется проволока Минковского, прямо вверх. Стоит мне шевельнуться — она изгибается так же, как я, и совершает движение со мной вместе. Значит, я не один. И у каждого угла в подвале имеется своя проволока, и у каждого человека в лагере — тоже. И ни одна проволока не соприкасается с другой. Над нашими головами — строго упорядоченный проволочный лес. Каждый на своем месте дышит вместе со своей проволокой. Градирня дышит даже вдвойне, поскольку у облака над ней, наверное, имеется особая проволока. Впрочем, на лагерь книжка не ориентирована. Есть проволока Минковского и у Ангела голода. Но в книжке ничего не сказано о том, всегда ли Ангел голода оставляет у нас свою проволоку и потому ли он вообще никогда не уходит — даже когда говорит, что вернется снова. Мне следовало бы эту книжку взять с собой, и Ангел, возможно, проникся бы к ней уважением.
Я, когда сижу на скамье в подвале, почти всегда молчу и, будто через светлую щель в двери, заглядываю себе в голову. В моей книжке сказано также, что каждый человек — в каждый момент времени и во всяком месте — просматривает собственный фильм. В каждой голове прокручиваются бобины со скоростью шестнадцать кадров в секунду. ВЕРОЯТНОСТЬ ПРИСУТСТВИЯ — это словосочетание тоже встречается в «Ты и физика». Будто нет никакой уверенности, что я здесь, и будто мне нет нужды хотеть убраться отсюда, чтобы больше здесь не присутствовать. Так оно и есть: как физическое тело я нахожусь в конкретном месте, в подвале, и являюсь частицей, но благодаря своей проволоке Минковского я еще и волна. И как волна я могу находиться сейчас где-нибудь в другом месте, а любое тело, пребывающее не здесь, может вдруг оказаться в подвале, возле меня. Какое именно тело — это надо обмозговать. Лучше выбрать не человека, а неодушевленный предмет, подходящий к подвальным земляным пластам. Скажем, ДИНОЗАВРА. Так называли элегантный автобус темно-красного цвета с хромированными поручнями, который курсировал между Германштадтом и Зальцбургом. На «Динозавре» моя мать и тетка Фини каждое лето ездили на бальнеологический курорт Окна-Бэй в десяти километрах от Германштадта. Когда они возвращались, мне позволялось слизывать с их голых рук соль — чтобы почувствовать соленость курортных ванн. А они мне рассказывали о перламутровых соляных чешуйках, поблескивающих между стеблями луговых трав. Через светлую щель в двери, открывающейся в мою голову, я наладил движение «Динозавра» между мной и нашим
Порой мне кажется, будто я умер сто лет назад и будто подошвы у меня прозрачные. Когда я заглядываю себе в голову через светлую щель в двери, для меня, в сущности, важна лишь упрямая робкая надежда, что кто-то — когда-нибудь и где-нибудь — обо мне подумает. Подумает, даже не зная, где я нахожусь. Не исключено, что я — тот старый человек на свадебной фотографии, слева вверху, с дырой между зубами, а фотографии вообще не существует; но одновременно я — худой мальчик на школьном дворе, и этого мальчика тоже нет. Не исключено, что я — соперник и брат некоего эрзац-брата, а он — соперник мне, потому что мы оба существуем одновременно. Но вместе с тем и не одновременно, поскольку мы друг друга еще никогда — то есть ни в какое время — не видели.
И одновременно я знаю: со мной пока еще не произошло то, что Ангелу голода представляется моей смертью.
Черные собаки
Я выхожу из подвала на утренний снег, он слепит. На вышках стоят четыре статуи из черного шлака. Это не солдаты, а четыре черные собаки. Первая статуя и третья поводят головами, вторая и четвертая стоят неподвижно. Потом первая собака передвигает ноги, а четвертая — винтовку, вторая же и третья по-прежнему неподвижны.
Снег на крыше столовки точно белая простыня. Отчего это Феня на крыше расстелила хлебную простыню? Облако над градирней — детская коляска, она катится в русскую деревню, к белым березам. Белый носовой платок из батиста уже третью зиму хранился у меня в чемодане, когда я однажды, попрошайничая в деревне, постучал в дверь русской старухи. Дверь открыл мужчина моего возраста. Я спросил, не Борис ли он. Он сказал: «Нет». Еще я спросил, не живет ли здесь старая женщина. Он снова сказал: «Нет».
В столовке скоро будут выдавать хлеб. Как-нибудь, когда буду один у раздаточного окна, я наберусь смелости и спрошу у Фени: «Когда я поеду домой? Ведь я уже почти что статуя из черного шлака». А Феня мне ответит: «У тебя в подвале есть рельсы и гора. Вагонетки отправляются домой постоянно, отправляйся и ты с ними вместе. Прежде тебе нравилось ездить в горы поездом». — «Но тогда я был еще дома», — возражу я. «Вот видишь, — скажет она, — и опять так будет».
Ну а сейчас я вхожу в дверь столовки и становлюсь в очередь у Фениного окна. Хлеб прикрыт белым снегом с крыши. Я мог бы стать в очередь крайним, чтобы оказаться одному перед Феней, когда буду получать хлеб. Но мне не хватает смелости, потому что у Фени — не говоря уж о ее холодной святости — сегодня, как и каждый день, торчат на лице три носа, и два из них — клювы «уточек».
Ложка туда, ложка сюда
Снова приблизилось Рождество. Войдя в барак, я был ошеломлен: на столике стояла моя проволочная елка с зеленой шерстяной хвоей. Адвокат Пауль Гаст весь год сберегал ее в чемодане и украсил на нынешнее Рождество тремя хлебными шариками. «Потому что мы здесь уже третий год», — пояснил он. Пауль Гаст думал, будто никто не знает, что он крадет хлеб у жены, потому и может себе позволить пожертвовать три таких шарика.
Его жена Хайдрун Гаст жила в женском бараке: семейным парам не разрешалось жить вместе. У Хайдрун Гаст лицо уже было как у дохлой обезьянки: щель рта от уха до уха, белый заяц во впадинах щек и выпученные глаза. Она с лета работала в гараже, заливала аккумуляторы. Серная кислота выела больше дыр на ее лице, чем на фуфайке.
В столовке мы ежедневно наблюдали, что может сотворить с семьей Ангел голода. Адвокат сторожил жену, не спуская с нее глаз. Если она садилась с другими, он вытаскивал ее из-за стола и усаживал рядом с собой. Стоило Хайдрун Гаст на секунду отвлечься, как он залезал ложкой к ней в суп, приговаривая, если она это замечала: «Ложка туда, ложка сюда…»
Хайдрун Гаст умерла, едва начался январь, — елка с хлебными шариками еще стояла на столике у нас в бараке. Еще свисали с проволочных веток хлебные шарики, а Пауль Гаст уже облачился в пальто своей жены с круглым воротником и обтрепанным заячьим мехом над карманами. И бриться он теперь ходил чаще, чем прежде.