Кадет
Шрифт:
Лагина видели в церкви. Служили панихиду по убиенным. Лагин стоял в углу. Его забинтованная голова была слегка вскинута, и за всю службу он ни разу не пошевелился, а лишь при «Вечной памяти», опираясь здоровой рукой о пол, сделал земной поклон и вышел на двор.
Снова глушило отколотым камнем. Красная батарея продолжала бить по монастырю, разбрызгивая по заросшим травою камням кадетскую и монашескую кровь. Когда Сенную площадь взяли и Ярославль в дыму пал, уцелевшие защитники разбежались.
***
– Вместе, Коля, пойдем?
– спросил Лагина Митя и положил руку ему на плечо.
Лагин
– Нет, Митя, я остаюсь… Прощай, родной!
– сказал он, протягивая Соломину руку.
– Я в Рыбинск… ты знаешь… домой, к тетке…
– Ну, Коля, прощай!
– ответил Митя.
– Даст Бог…
Они обнялись, несколько секунд смотрели друг другу в глаза, словно запоминали навсегда лица.
– Ну, Даст Бог… - снова сказал дрогнувшим голосом Митя.
– Ведь ты у меня, Коля, был и… - Он хотел что-то сказать, но не закончил - так сильно болело его сердце - и лишь махнул рукой.
«Митя!… - хотел крикнуть ему вдогонку Лагин.
– Митя, ведь я ее тоже любил…» - Но Лагин выпрямился, сжал рукою кушак, полузакрыв глаза, и с минуту стоял, не открывая их. Потом он, поморщившись, словно от невыносимой боли, вытащил из кармана шаровар револьвер.
– Прости меня, Господи, - прошептали его губы…
21
Митя добрел до станции Пречистой. В Чайке сел на пароход и свалился с ног. Было безразлично решительно все. Будто бы камнем заменили его душу. Шумел пароход. Митю лихорадило. Он бредил. Рядом ехал нагруженный коврами матрос.
– Где шлялся?! Ты что, товарищ, делал? Так твою… - кричал он.
Митя молчал. Будто матрос может теперь оскорбить.
Когда пароход пришвартовался в Белозерске, Митя лежал пластом, с заострившимся носом, шарил в бреду руками и что-то шептал. Матрос, ругнувшись, взял его на руки, перенес на набережную, нанял извозчика, взвалил на коляску Митино тело и, отыскав квартиру Соломинах, позвонил.
– Вы своего щенка в мягкую постель положите!
– крикнул он открывшей дверь Митиной матери.
22
Выздоровев, Митя решил уехать из России. Бывший гвардейский офицер Василий Иванович раздобыл ему фальшивый паспорт на имя уроженца города Юрьева.
Митя ласково и долго уговаривал мать, и, хотя его сердце дрогнуло, когда он переступил родной порог, он все же не смог отказаться от своего решения.
В пути шли дни и ночи. Ветер разносил по полям паровозный дым, кружил над широкими российскими полями.
Боль рождали открытые взору просторы. на которых люди умели умирать, но не умели жить. А на редких станциях, где люди сумели построить несколько скучных, казавшихся островками среди безлюдного края строений, шумели выстрелы заградительных отрядов, лились женские слезы и отнятые солдатами мешки летели на деревянные помосты.
Баба-мешочница хотела влезть в теплушку на ходу. Руками она зацепилась за пол вагона, обессилела, а поезд прибавил ходу. Локти бабы съезжали, ветер раздул юбку, ноги ее начало заносить к колесам. У отодвинутой двери сидели красноармейцы - бородатый и молодой. Они играли в карты на сибирские рубли и владивостокские
Митя вскочил и втащил бабу в теплушку.
Развертываясь, как пестрый свиток, бежали перед глазами сжатые поля, ржавые болота, перелески, серые кучи деревень и редкие убогие сельские церкви - родина. Родина Мити, бабы и красноармейцев.
В Петрограде, где дождь еще не смыл с мостовой юнкерскую и офицерскую кровь, Митя попрощался с Невой. В те дни помертвел Петроград. Были жутки его слепые дворцы и просторы пустых площадей. По вечерам пустота рождалась в разрушенных корпусах Литовского замка и расползалась по городу, стирая человеческие голоса, оставив столице шум ночных автомобилей, их желтые мутные огни да звон опущенных на камни прикладов.
Днем на Невском проспекте ветер подхватывал осеннюю тяжелую пыль и нес ее, завивая воронками. Женщины, стоя на углах, продавали газеты, пирожки и папиросы. Народ ел на ходу зеленые яблоки. Гипсовые, уже лупившиеся от дождей и туманов статуи, поставленные на площадях, разломанная решетка Зимнего дворца, около которой на деревянном постаменте воздвигли новый памятник, говорили о творческом бессилии новой эпохи.
Глядя на холодные воды Невы, на громадный простор, раскинувшийся над Адмиралтейством, на затянутую лиловатым туманом «Аврору», Митя чувствовал, что в его сердце не было злобы, а лежала лишь тяжелая горечь утраты.
Через площадь, заросшую успевшей пожелтеть травой, шла с оркестром какая-то воинская часть. Ветер легко сносил к Неве звуки старого марша, и под эту печальную, уходящую вдаль медь труб Митя простился со старой Россией. В серой долгой шинели, с узелком за плечом, он пошел к вокзалу, надвинув на брови фуражку, слившись с толпой.
23
Это был город, оккупированный немцами, поднявший на шпицы своих древних церквей петухов. В этом городе еще много было белого хлеба, мяса, сюда морские лайбы привозили камбалу, бретлингов и угрей. Здесь горожане еще не отвыкли каждый день обедать. Здесь казалось странным, что на границе, покупая через проволоку хлеб, люди до крови царапали руки. Здесь приказчики отмеривали и отвешивали, и смотрели, как по улицам под свист флейт, гудение рожков и дробь барабанов проходили тяжелые немецкие взводы, состоявшие из малорослых людей, придавленных стальными шлемами. Пришельцы из соседней заморской страны исправно платили, строго наказывали и брали взятки сигаретами, яйцами и молоком. На площадях лейтенанты гортанно выкрикивали слова команд, и солдаты разом поднимали левую ногу. По праздникам военный оркестр играл на бульваре вальсы, марши и увертюры, и сытый рыжеусый капельмейстер уверенно поднимал палочку.
Но форштадты, эти грязноватые обочины города, где деревянные домишки окружали рабочие корпуса, казались беспокойными. С форштадтов всегда ползли волнующие слухи, там часто по ночам стреляли, напоминая, что за несколько сот верст от города лежит взволнованная страна, связанная с городом поблескивающими, еще не успевшими потемнеть рельсами. Город все же был спокоен. Это был презрительный, полуевропейский город-торговец, желающий походить на джентльменов, уважающих свои права и поверивший, что его права не могут быть когда-либо нарушены.