Кафедра А&Г
Шрифт:
…Ничего такого он тёть Вере, разумеется, не сказал. Даже то, что точно чувствовал, не сказал – что и раньше знал – никто не виноват. Никогда. Просто мама в последнее время стала ещё более странной, чем раньше, и даже не хотела отдавать его в школу, и он специально попросил её остаться дома и пошёл сам, а то с неё бы сталось там плакать и просить директрису не записывать его, Лёшку. И всё равно, рано или поздно, она бы умерла, и он знает, что ни в чём не виноват, и понимает, что не сегодня, так завтра или послезавтра мамка всё равно бы умерла. И пусть ни дядь Коля, ни тёть Вера не волнуются из-за того, что это случилось именно сейчас, пока его, Лёшки, не было дома. Он уже взрослый, уже школьник и всё равно бы не мог всё время сидеть дома и ждать мамкиной смерти, раз уж это так важно, чтобы мамка умерла именно при нём. Тем более что он перед уходом с мамой попрощался. Навсегда. Но об этом он дядь Коле и тёть Вере тоже не сказал.
Дядь Коля смотрел на пацана прищурившись и только чаще стал затягиваться самокруткой. Тёть Вера ошалело поглядела на него и сказала:
– Поплачь, родной, поплачь, легче станет.
– Да мне и так не тяжело. Спасибо. Ну, я пойду к вам, раз мне туда, к мёртвой маме, нельзя, – поблагодарил он её за заботу и послушно отправился в сторону соседского дома.
– Чего это с ним? – испуганно спросила тёть Вера у мужа.
– Шок с ним. – Дядь Коля часто слышал это слово в госпиталях. Врачи на войне очень любили это короткое ёмкое слово и часто пускали его в ход. Руку, скажем, кому на хрен оторвало по самое плечо, а он ходит, как заведённый, глазищи по пятаку,
Слишком долго сердобольным дядь Коле и тёть Вере за Лёшкой присматривать не пришлось. В день похорон в село явилась та самая директор школы на председательском «уазике» и увезла записанного в первоклассники Безымянного, заверив соседей, что позаботится о нём сама.
И слова своего не нарушила. Сама и позаботилась.
Все восемь школьных лет Алексей Безымянный жил у директрисы на правах сына. Вернее – на куда больших правах и на куда меньших обязанностях, чем у родного отпрыска его приёмной матери. Потому что плоть от плоти, кровь от крови, собственный сын – веснушчатый увалень-троечник, совершенно равнодушный к чему бы то ни было, кроме рыбалки и метания ножичков, был, кроме всего прочего, неласков, вытирал нос рукавом, в общем, вёл себя как самый обыкновенный сельский паренёк. То есть – вовсе не так, как когда-то мечтала ещё не располневшая студентка университета. Когда-то она жаждала выйти замуж за городского, жить в многоэтажном доме, в пусть маленькой, но уютной квартирке, в которую вода течёт прямо из крана, а в туалет зимой можно ходить без тулупа, а вот прямо как есть – в халате и тапочках. Она была достаточно умна и весьма привлекательна, но городские почему-то женились на городских, а за ней продолжал ухаживать кавалер её местечкового детства, поехавший в город исключительно за ней и выучившийся на агронома по дороге. В конце пятого курса она, повздыхав, вышла за него замуж и, в принципе, никогда об этом не пожалела. Они вернулись в родной колхоз. Молодой муж достаточно быстро стал главным агрономом, а потом и вовсе председателем колхоза. И жену никогда особо не третировал на домашних фронтах, потому что считал труд учителя одним из самых почётных. Даже продвинул в директора. Любил и уважал, ничего не скажешь. Только вот недавно умер от обширного инфаркта. На войну его не пустили, сунули партбилет под нос в одном из немаловажных партийных ведомств, мол, все такие бравые патриоты и вояки…евы, а кто весь этот фронт кормить будет, а?! Вот вам, короче, наше партийное задание: «Херачить, херачить и ещё раз херачить! Под пулями любой мудак полечь сможет запросто, для этого головы не надо особой. Так что ты, дядя, если не великий полководец, то вламывай там, где твои знания и умения для победы нужнее, понял?!» Понял, конечно, как не понять. Так проникся, что урожаи были что надо. Не за страх, а за совесть работал! Работали. Все. Бабы, дети и председатель, который сам пахал больше и дольше любой лошади. Зато как война закончилась, тут бы жить и жить, а он пару лет поскрипел – и каюк. Врачи ей объясняли, мол, на стрессе держался. Все долгие военные годы. А долгосрочный стресс ни для кого даром не проходит, вот он и того. Обширный. Не миокард, а сплошная рубцовая ткань. Видимо, на ногах перенёс раньше. Болело сердце? Ну, так что вы хотите. И левая рука немела? Давно? Ясно. Долго продержался. Видать, здоровье крепкое было. Устал ваш мужик от такой жизни. Так вот. Надпочечники утомились, адреналин истощился, сердце износилось. Но она-то знала, что не от нытья в руке (что здоровому мужику те ноющие боли? Тьфу!), не от стрессов (он как раз спокойный был и почти никогда не орал ни на кого), не от усталости (ему трёх часов сна всегда хватало) её муж богу душу отдал. От косых взглядов и дурных разговоров этих самых безруких и безногих выживших и от бессильной обиды и незаслуженного стыда скончался. Накануне как раз вызвал пропесочить одного: де, хорош ханку жрать, давай работать, всем дело найдётся, и безруким, и безногим, а то совсем сопьёшься и, не ровён час, с залитых глаз жену и деток культёй порешишь. Ну и, как водится, услышал гневную отповедь со слюнными брызгами, огрёб по полной ласковых слов. И крыса он тыловая, и пока они там, на фронтах, за Родину, за Сталина кровь проливали, он тут, в тепле, сытости и безопасности отсиживался-прохлаждался да баб охаживал, вон их сколько, на гарем хватит! И до этого не раз слышал, но, как видно, любому самому стоическому терпению есть свой край. Домой вернулся, перед сном стакан той самой, от которой отговаривал, дёрнул, поплакал, песню спел, лёг спать рядом с ней, подвернув под себя вечно ноющую кряжистую левую медвежью лапу – грел он её так, думал, на погоду шалит, баюкал здоровую красивую руку, как хворого младенца, – и не проснулся. Хороший мужик был, грех жаловаться. Хотя и простецкий.
Да и сын от него вышел совсем не такой, каким смутно представлялся ей будущий отрок в далёком, почти позабытом уже студенчестве. Ах, театры-премьеры, кафе-мороженое, набережные, шифоновые платья. Городской муж, городской сын, мир во всём мире, чистенькая городская школа с умненькими городскими детками… А вместо – председатель, война, после войны не легче, холодная школа-сарайчик, вечно требующая хлопот, и ученики-олухи, которым почти всем что в лоб, что по лбу. И сын – самый что ни на есть олух из олухов. А не умница, не отличник, не «стремящийся в
Печально стало Марье Ивановне, когда появился в её доме Алёшенька. Но печаль её была светла. И к светлой печали примешивалось то самое чувство, присущее всем женщинам русских селений, – жалость. Уж так ей жалко было этого светлоголового, вежливого, спокойного паренька, что слёзы струились из глаз после каждого его: «Очень вкусно, Марья Ивановна, спасибо! Можно, я возьму книгу с вашей полки?» Уж так не хотелось отпускать его от себя, как не хочется ни одной маленькой девочке выпускать из рук ни на миг любимого плюшевого мишку, что она отправилась к важным мужчинам, ещё помнившим заслуги её покойного мужа перед партией, фронтом и Победой. Мужики прониклись, кому-то там позвонили, где пошутили, где припугнули, и, переплыв океан бюрократических препон без особых бурь и штормов, Марья Ивановна официально стала матерью Алексею Безымянному. И её книжные полки стали его книжными полками. Фамилию менять не стала из уважения к покойной. Ну, в смысле, из какой-то плохо формулируемой суеверной боязни, потому как уважать женщину, познавшую на собственной шкуре все «прелести» детского дома и тем не менее бросившую своего единственного сына на произвол абсолютного сиротства, она не могла. Она, правда, предприняла попытку поговорить об этом с Алексеем.
– Алёша, я тебя усыновила! – сообщила она как-то за ужином, когда всё уже было решено.
– Уматерила! – загоготал, впрочем совсем беззлобно, её родной сын. После чего был отослан во двор.
– Спасибо, Марья Ивановна, – проникновенно сказал ей маленький ангел, благодарно глядя в глаза. Под взглядом этих небесных очей со стальным отливом («платье цвета «электрик», – всплыло в памяти Марьи Ивановны из, кажется, Артура Конан Дойла) она, как правило, теряла волю. И принимала это за любовь. Как много и много позже многие и многие женщины будут терять волю и принимать потерю собственной воли за любовь к Алексею Николаевичу Безымянному.
– Мне было бы приятно, если бы ты называл меня мамой, – еле продавила комок голосовых связок обычно строгая директриса.
– Думаю, моей маме это было бы неприятно. Ведь у человека только одна мама, правда ведь? – искренне вопросил он усыновительницу и доверчиво распахнул глаза. Он умел быть искренним и пользоваться этим. Уже маленьким он отлично чуял, куда повернётся разговор, даже если сам собеседник об этом понятия не имел.
– Конечно-конечно, Алёшенька. Мама у человека одна, но твоя мама умерла, и у тебя некоторое время не было ни одной мамы, а теперь снова есть. Я твоя мама, как бы ты меня ни называл. Тебе просто самому так будет удобнее, но я сейчас даже не про это, с тем, как меня звать, ты сам разберёшься со временем. Я хотела тебя спросить, можно ли я дам тебе свою фамилию. Это фамилия моего покойного мужа, Борькиного отца. Вы с Борисом теперь братья, а братьям удобнее носить одну фамилию.
– Конечно, вы теперь моя мама, и Боря – мой самый настоящий брат, я его очень люблю, он умеет столько всего, чего не умею я, – начал говорить маленький Алёша, – но мама так любила свою фамилию и… И даже как-то недавно приснилась мне и сказала, что всё знает и очень рада… И только попросила не менять фамилию, потому что это фамилия директора детского дома, где она выросла, и она его очень-очень-очень любила и хотела бы, чтобы я вырос таким же хорошим, как он, и прославил его фамилию, – не покраснев, соврал мальчик, и глаза его замерцали, и даже моргать он стал реже, чтобы предательские капли не выдали смятения. Признаться честно, никакого смятения он не испытывал. И снов никаких не видел. И даже про Безымянного директора детского дома знал только из рассказов односельчан. Дядь Коля немало выпил на скромных поминках и вывалил на Лёшку столько всего, что не каждый бы взрослый выдержал и понял. Но Лёшка выдержал. И понял куда больше самого дядь Коли. А Дуся никогда не рассказывала сыну ничего подобного, не потому, что не хотела его огорчать или ещё почему-то, а потому, как была неспособна к столь возвышенным помыслам о прославлении фамилии. Ей достаточно было текущей радости, например принести своему сыну диковинную шоколадную конфету в блестящей фольге. Просто Лёшке куда больше нравилась фамилия Безымянный, чем Колотушка. Алексей Колотушка. «Айда Колотушку колотить» – это первое, что скажут в школе. Да и в книгах, которыми слишком изобильно для сельского дома были уставлены нехитрые шкафы и полки Марьи Ивановны, он не встречал таких фамилий у более-менее пристойных персонажей. Раз уж виконтом де Бражелоном нельзя и Гулливером в этой стране лилипутов не назовёшься, то пусть уж он лучше будет Безымянным, чем Колотушкой.
Марья Ивановна, как любая сельская баба, пусть даже и советская, и отучившаяся в университете, в том числе научному атеизму и марксизму-ленинизму, питала уважение и даже страх к контакту с потусторонним миром путём сновидений, и потому вопрос о фамилии отпал сразу и навсегда. Алексей остался Безымянным, и они с Борисом Колотушкой отправились в первый класс. Где в первый же день именно Лёшку хотели проверить на длительность свёртывания крови из носу, называя его «выкидыш дохлой чокнутой дуры», а Борька в одиночку поколотил целую ватагу задир, полностью оправдав свою гордую фамилию и добрую память сурового к несправедливости и неоправданной жестокости покойного отца.
– Борис, споры надо решать без рукоприкладства! – строго выговаривала Марья Ивановна щедро «офонаренному» сыну-победителю. – Я – директор школы, а мой собственный ребёнок в первый же день устраивает безобразную драку!
– Мама, – выступил Алёша, – Боря защищал меня. Мальчики говорили мне нехорошее и хотели избить.
Марья Ивановна унеслась во двор заливаться счастливыми слезами, а Борька, хлопнув по плечу, сказал:
– Молоток, мужик! А драться я тебя научу.
Следующие восемь лет они представляли собой торжество разумного симбиоза. Лёшка решал за Борьку контрольные и давал списывать домашние задания, Борька, обладающий немалым авторитетом у хулиганья, не давал брата в обиду. Лёшка подсказывал Борьке интеллектуальные стратегические ходы, Борька щедро делился с Лёшкой искусством практической тактики ближнего боя. Первое так никогда и не понадобилось Колотушке. Второе так никогда и не пригодилось Безымянному.