Кафедра А&Г
Шрифт:
– Да нет, Викторина сказала, что больше в профанации не участвует. Ох, доиграется она, доиграется. Передай, что в дружеской атмосфере. Билеты, конечно, будут, но так, больше для проформы. Так что Костику Дубаренко передай, что может смело идти на сей раз. Тем более у него защита уже не за горами. Если бы Викторина не ушла – фиг бы его вообще к защите допустили, несмотря на папочку.
* * *
Антонина Павловна была лицом материально ответственным. Нет, не так. МАТЕРИАЛЬНО ОТВЕТСТВЕННЫМ! Каждый листик формата А4 она защищала, как честь совести и эпоху чести. Казалось, что каждую ручку, каждую лазерную указку она рожает в муках, а не выписывает в бесчисленных количествах по безналу, нынче оплачиваемому фармацевтическими спонсорами даже не глядя. Если что-то ставилось на баланс кафедры – оно становилось безраздельной собственностью Антонины Павловны. Собственностью, которой она с неохотой делилась даже с профессурой. Что уж говорить о несчастных доцентах, эфемерных ассистентах и совсем уж невидимых Антониной Павловной ещё более мелких единицах штатного расписания.
– Тонинпална, откройте святилище! Профессор просил сделать ксерокс статьи! – Новенький аспирантик бросался на амбразуру под заугольное хихиканье опытных и саркастические ухмылки бывалых.
Круглое отёчное лицо её, вечно демонстрирующее миру страдание, перекашивала воистину голгофская мука. Антонина Павловна вставала и уходила к себе, в МАТЕРИАЛЬНО-ОТВЕТСТВЕННУЮ каморку. Выходила спустя полчаса,
– Что-то это мне напоминает, – потрясал сигаретой в пространство кафедрального коридора древний Игорь Израилевич, помнящий ещё прямое внутриартериальное переливание крови, коим как-то спас жизнь вертухая в послевоенном лагере «труда и отдыха», как он сам его называл.
Игорь Израилевич был единственным, кому разрешалось курить на территории кафедры. Вернее – не разрешалось, а просто уже рукой махнули. Махнули же, потому как Шеф благоволил ему неизвестно за что и совершенно никому не понятно почему. Старику было позволено всё, и никто не знал, за какие такие заслуги. Кроме, быть может, самого Игоря Израилевича, Шефа и, конечно же, Антонины Павловны. Но эти трое своим знанием ни с кем не делились. Потому что знали это так давно, что уже, похоже, позабыли. Да и не на территории кафедры, если быть точным, курил давно уже пересидевший все пенсионные возраста очень пожилой врач, а в помещении одной из клинических баз. Когда-то именно при этом родильном доме была кафедра акушерства и гинекологии факультета усовершенствования врачей и последипломного обучения. Здесь работали в основном толковые клиницисты плюс-минус средних лет, которым до науки как таковой не было никакого дела. Их интересовали только прикладные её аспекты, нужные в текущей неотложной лечебной деятельности. Появился новый кровезаменитель? Отлично. Пусть бесконечные протоколы клинических испытаний заполняют нищие кафедральные крысы со студенческих баз за свои три сольдо. Куда выгоднее работать в абортарии, в родзале и в гинекологической операционной. Куда «чисто кафедральным» вход частенько закрыт из-за элементарного отсутствия практических умений. Раньше тут быстренько проводили курсы повышения квалификации пару раз в год и обучали интернов. Первым нужно было подтвердить или повысить категорию, последних было не так много, как сейчас, когда хороший терапевт – жуткий дефицит, а плохоньких акушеров-гинекологов – дальнобойная фура с тремя прицепами. Врачи, «повышающие квалификацию», прежде повышали её большей частью непосредственно на рабочем месте, а читать, слава богу, умели и без курсов, так что «усовершенствование» своё воспринимали скорее как кратковременный отпуск. Иные «повышали квалификацию» и вовсе без отрыва от производства, потому что время – деньги. Причём – буквально. По курсу один к одному. Ранее немногочисленные интерны акушеры-гинекологи «прикреплялись» или к конкретному отделению с последующей ротацией, или, если повезёт, к грамотному практикующему врачу, и это, пожалуй, была самая лучшая школа ремесла. Слушай – не слушай, читай – не читай, пока не причастишься таинств собственноручно, ничего ты не знаешь, даже если голова твоя набита теорией, как авоська рачительной хозяйки луком. Но сейчас, в изменившихся условиях, на эту клиническую базу хлынули толпы интернов. Хорошие клиницисты в силу тех или иных причин и вовсе уволились из медицинского университета, и руководство родильного дома приняло их с распростёртыми объятиями под своё практически-практичное крыло. Что никоим образом не оздоровило обстановку извечного противостояния «кафедралов» и «роддомовских». Короче говоря, на конкретно этой клинической базе ныне единой кафедры остались преподавать почти только глубокие пенсионеры да совсем уж зелёный молодняк. Для прочтения лекций привлекались и асы, но последние не всегда были хорошими лекторами и, кроме всего прочего, вполне могли позволить себе не явиться вовсе. Быть занятыми, например, в операционной. Просто забыть. И тогда совсем не известную ему тему мог нести в мир юный ассистент. Когда небитый учит небитых драться, понятно, что толку от этого будет мало. Когда небитый поучает битых – это и вовсе смешно. И подобной «веселухи» на кафедре становилось всё больше.
Игорю Израилевичу было давно за семьдесят на вид, и его почему-то не увольняли, хотя не был он ни академиком, ни даже каким-нибудь завалящим профессором или запылившимся заслуженным деятелем. Доцент, автоматически проходивший по очередному закадровому подковёрному конкурсу, объявления о каковых хотя и печатаются в должное время в положенных высшей аттестационной комиссией печатных органах, но в научном мире давно уже нет наивных чукотских юношей и нанайских девочек, всерьёз собирающих бумаги, узрев анонс подобной «возможности». А сам Игорь Израилевич не увольнялся. Видимо, просто забыв, сколько ему лет и какой на дворе год. Жив, почти здоров, а значит, надо ходить на работу. Хотя и дом у него был, и семья, и любящая старушка-жена, и уже поседевшие заботливые дети, и взрослые внуки, и взрослеющие правнуки. Ходил и ходил себе на службу в условиях нарастающего дефицита ставок, проводил семинарские занятия с курсантами бесконечно растущей на бумаге квалификации, причём совершенно серьёзно отмечая в журналах пропуски и проставляя оценки. Уже давным-давно не оперировал, больных не вёл и даже от консультаций «вживую» отказался. Видимо, уже потихоньку впадал в детство, хотя ум его сохранял пока ещё и былую остроту, и язвительность, и способность соображать куда быстрее иных относительно молодых. И ещё его ценили за опыт. Только глянув кровь в пробирке «на свет», только чуть повозив каплю палочкой по предметному стеклу, он мог выдать заключение, порой точнее лабораторного. Что в экстренных случаях иногда весьма выручало. Естественно, никто потом не писал в историях: «Анализ крови на «тройку» и свёртываемость – Игорю Израилевичу «на глаз». Cito!» Но глаз у старика всё ещё был – алмаз. Да и Шеф питал к нему некоторого рода привязанность, что для него было вовсе не характерно. Ну, в конце концов, у каждого своя игрушка. Иногда не плюшевая, а живая. К тому же старик был напичкан максимами Ларошфуко, цитатами из мыслителей Древнего и средневекового Китая, квинтэссенцией трудов Ницше, рифмованными строчками – от Вийона и Пушкина до Бродского и Губермана, а Шеф любил обновлять свой багаж регулярно «носимых» в мир цитат «на все случаи жизни». Вот и курил Игорь Израилевич недалеко от помещения, в котором анестезиологи хранили баллоны с кислородом, задирал старшую лаборантку в расцвете постклимактерия, относительно молодую профессоршу и всех подряд, от курсантов до интернов, коих и матерком любил покрыть. Жену Шефа считал говорящей куклой, любовницу Шефа, похоже, ненавидел, поскольку был с ней изысканно вежлив, если сталкивался. Или слишком любил, а сильная любовь и ненависть порой весьма схожи по органолептическим свойствам. Трудно было сказать, одобряет или нет старик «эту». Столкновений с нею, с пресловутой любовницей, старик тщательно избегал. Сохранял Игорь Израилевич, в общем и целом, мальчишескую задиристость на фоне стариковской мудрости и жажду жизни после двух диагностированных post factum в виде изменений сегмента S-T на ЭКГ инфарктов миокарда (сам он, признаться честно, клинически их никак не ощутил и времени возникновения оных припомнить не мог). К Антонине Павловне он, несмотря ни на что, питал в бездонной глубине непонятной души самые тёплые чувства. Ибо грешен был перед ней. Как есть смертно грешен.
– Тоня! Тебе бы в своё время по ментовской тюремной линии пойти – уже бы начальницей женской зоны была, вот тебе крест! – быстро размахивал старый еврей в воздухе своей вонючей сигаретой, оставляя рассеивающийся знак «плюс» в кафедральном коридоре.
– Игорь Израилевич, вы можете хотя бы реже курить? – взвизгивала несостоявшаяся «начальница женской зоны» неожиданно писклявым девичьим голоском.
– Ах, какой же ты красавицей была, и какой милый голос шептал прежде прекрасные глупости. И во что ты превратилась? В старого бегемота, у которого в голосовой щели застряла ржавая дверная петля! – ностальгически нежно глядя на лаборантку, произносил Игорь Израилевич с высоты своих тридцати с гаком поверх Тониных, чем вгонял её в краску, а этот фокус не удавался почти никому.
– Прекратите надо мной издеваться! – голосила та в ответ, и из глаз её слёзы брызгали, как у клоуна.
– Ой-ой-ой! Гром не из тучи, а из навозной кучи! – довольно смеялся мерзкий старик и, шлёпнув Антонину по и вправду раздобревшему заду тощеньким ассистентским журналом, бодро уносился издеваться над кем-нибудь ещё.
Антонина Павловна была старшей лаборанткой. Старой лаборанткой. Вечной лаборанткой. На каждой мало-мальски приличной кафедре есть такая. Они приходят сюда молоденькими, тонкими и восторженными, провалив поступление в высшее учебное заведение, хотя и числились записными школьными хорошистками. Да так и остаются при кафедре на веки вечные непонятно почему. Они взрослеют, раздаются, восторженность сменяется унылой деловитостью действий, запомненных навсегда на клеточном уровне. Старится вечная лаборантка куда раньше ровесниц – буквально на втором году службы, когда она почему-то уже никуда не пытается поступать.
Правда, в данном конкретном случае было «понятно почему». В первый же год «взрослой» жизни Антонины её мать умерла от скоропалительного рака матки. Нетипично молниеносного. Первоначальный диагноз ей поставил именно Игорь Израилевич. Тогда ещё относительно молодой и буйно деятельный во всех жизненных сферах, включая лечебно-диагностическую. Он же и отправил Тонину мать в онкологический диспансер и участвовал во всех этапах лечения, искренне жалея юную девчушку, у которой, кроме матери, не было более никого. Отца своего она не знала – они с матерью разошлись ещё накануне рождения дочери. Тоня попыталась было его разыскать, но у того давным-давно была другая семья, и она, ненужная и неизвестная старшая дочь, так и не решилась нажать на кнопку звонка у дверей его квартиры. Тихонько развернулась и бесшумно вышла из подъезда, сжимая в руках огрызок тетрадного листа в клеточку, на котором чётким круглым почерком сотрудницы ЖЭКа был записан адрес, раздобытый с трепетным упорством сиротливой души. Однако поиски человека, участвовавшего в её создании, заполнили собой некое критическое время и не позволили ей тогда тронуться рассудком. А позже – помог Игорь Израилевич. Заботой, деньгами, теплом и лаской. Несправедливо, ох несправедливо устроен мир! В пастельной картинке мира у каждой девочки есть любящая мама, живущая долго и счастливо с любящим их обеих папой… Но не то картина написана неумелой рукой, не то кто-то закидал дерьмом всю экспозицию выставки «Мир Добра и Счастья», не то просто выбранный творцом жанр оказался ему не по душе. Достоверно неизвестно. Зато известно всем, что несчастные юные девочки, будучи резко погружены в пучину ледяного горя, где они захлёбываются в водоворотах внезапно нахлынувших бытовых проблем и задыхаются в атмосфере ранее неизведанного, с радостью хватаются за протянутую крепкую мужскую руку. Потому что не умеют отличить ещё холодную сталь капкана на самку от тонкой и нежной, но прочной нити, из которой связана отцовская, по своей сути настоящая мужская забота. И нет в том их вины. Не умеют, потому что некому было учить. Иные знания не постичь теоретически, исключительно на «наглядных пособиях», которые в наш мир не завезли в должном для «потребителей» количестве. Да и качество имеющихся не всегда на высоте, увы.
Пару лет юную Тоню всё устраивало. Стареющего Игоря Израилевича всё устраивало куда больше. Материальные потребности у сироты были небольшие – двадцать пять рублей, пару раз в месяц возникавшие на кухонном столе крохотной квартирки на окраине, оставшейся ей от матери, были для неё счастьем. Надо отдать ему «наше большое человеческое» должное – остальное воздадут где положено, – он никогда не дожидался просьб. Покупал зимние сапожки, часто приносил конфеты и шампанское, благо последнее в советском здравоохранении было одной из самых распространённых «валют». Он даже делал шаг в сторону – образчик высочайшего благоразумия, о благородстве и речи быть не может в подобных отношениях, – если на Тонином горизонте появлялся холостой молодой человек. Но Тоня была не из тех, кто любит что-то менять, да и, признаться честно, была глуповата. Она тут же начинала сравнивать вероятного жениха с имеющимся любовником, и делала это так топорно, что ни один, даже абсолютно лишённый ревности и гордости, не выдерживал. Лет десять спустя Антонина поняла, что дело идёт к тридцати, а ни мужем, ни детьми, ни образованием она не обзавелась, хотя на последнем Игорь Израилевич настаивал с завидной регулярностью. Но в год болезни и смерти матери было недосуг, а позже – она разленилась, вспоминать школьный курс и тем более учить что-то новое ей не хотелось. Да и работа её устраивала. На первых порах. И относительно приличной, как ни странно, зарплатой, которая была куда выше жалованья дипломированного инженера, и некоторой мелкой властью. Иным и этого достаточно. И не потому, что честолюбие у них крошечное, а потому что мелкая власть – одна из самых безответственных на фоне легиона мельчайших возможностей. Правда, позже оказывается, что палка о двух концах. Но какая же недалёкая юница об этом думает?
К тридцати же Антонина и вовсе ни о чём не думала, кроме замужества и деторождения. Стареющий Игорь Израилевич уходил от намёков, как матёрый волк от неумелого охотника. Ровно в тот день, когда она высказала ему свои пожелания прямо, краснея и теребя в руках его опавший старый член, он рассмеялся, сходил в душ, оделся, сварил кофе, разлил его в две чашки, отпил глоток и сказал:
– Прощай, Тоня. Мне было с тобой хорошо. Ты скрасила мою наступающую старость. Ты оказалась глупее, чем казалась. В первые годы я думал, что к сожалению, а в последнее время понял – к счастью! В любом случае наше «сотрудничество» было взаимовыгодным. С твоими интеллектуальными и внешними данными никого лучше, чем «пьёт, бьёт, но зато свой», ты бы не нашла. А мне на старости лет никто умнее и красивее тебя не дал бы. Так что у тебя был пусть и чужой, но действительно стоящий, минус носки и храп по ночам. А у меня была пусть не роковая красавица, зато молодая, минус бытовые дрязги и младенческие сопли. Ты стала глупеть и стареть куда стремительнее меня, но у тебя всё ещё есть время, чтобы найти себе кого-нибудь по себе. Спасибо, дорогая!
Он допил кофе, положил чашку в мойку и ушёл, весело крикнув на прощание:
– Не провожай, я захлопну дверь!
Тоня так и сидела, открыв рот и, похоже, не в силах переварить только что услышанное. Честно говоря, с того самого года, когда умерла её мать, он так много слов подряд не произносил ни разу, хотя в обычной своей жизни – рабочей, семейной и дружеской – был страшный болтун и записной балагур. В Тониной жизни он отмалчивался, получая своё мужское неинтеллектуально-недуховное удовольствие.