Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
В мире, который пришел «после Октября», к эпикурейским мотивам бабелевского пристрастия к мистификациям прибавились еще, так сказать, гражданские, а точнее, политические мотивы.
Бабель гораздо чаще, чем принято думать, натягивал на себя маску. И начал делать это еще в ранние годы — достаточно посмотреть дневники его друга Фурманова и переписку с ним, начал делать это в самые ранние годы советской власти.
Обрастая легендами еще при жизни, Бабель дал обширный материал для всяких легендарных россказней своим биографам, особенно тем из них, кто использовал беллетристическое стило.
Первым в этом ряду стоит его друг и агиограф Константин Георгиевич Паустовский. В повести «Время больших ожиданий» Паустовский рассказывает,
Здесь надобно сразу заметить, что «Король», опубликованный в «Моряке», это далеко еще не тот «Король», которого Бабель пустил в мир два года спустя, в 1923 году, в «Известиях Одесского Губисполкома, Губкома КП(б)У и Губпрофсовета» и в московском журнале «Леф».
В двухтомнике «Бабель», выпущенном издательством «Художественная литература» в 1990 году, «Король» датируется 1921 годом. Сам Бабель пометил рассказ 1923 годом, когда Беня Крик вышел на люди уже в обличье подлинного Короля Молдаванки, за какового по сей день держат его все читающие люди по обе стороны Атлантического океана.
В 1921 году в однодневной одесской газете «На помощь!» Бабель опубликовал рассказ «Справедливость в скобках». На этом рассказе можно было бы особо не останавливаться, если бы не одно обстоятельство. Это обстоятельство в данном случае — одесский еврей по имени Цудечкис, неудачливый маклер, который, в дополнение к основной своей профессии, решил ради куска хлеба для своих детей заделаться еще и наводчиком. Как и следовало ожидать, в этой профессии по совместительству он оказался таким же неудачником, как и в главной своей профессии, маклера, с одной, однако, существенной разницей: как маклер он ставил на кон копейку, которую мог либо заработать, либо не заработать, а как наводчик он ставил на кон свою жизнь. Человеческую жизнь.
Работая, как говорят в Одессе, и нашим и вашим, Цудечкис, по причине своего двурушничества, едва не поплатился жизнью, но отделался сравнительно благополучно: налетчики, которые вполне могли выпустить из него душу, — Беня Крик так и сказал: «Можете проститься с ним, мадам Цудечкис, потому что моя честь дороже мне счастья, и он не может оставаться живой…» — ограничились телесным наказанием. Цудечкиса, которому Бенчик, перед тем как уйти, оставил 200 рублей на лечение, отвезли в еврейскую больницу. Первые два дня могло показаться, что он помирает, но на третий наступил кризис и, по его собственным словам, он «выздоровел. И это для того, чтобы из Бениных рук перелететь в Любкины».
Уместно уточнить, что речь здесь идет о Любке Шнейвейс, более известной под именем Любка Казак.
Такова история Цудечкиса, как описал ее сам Бабель.
Паустовский рассказывает ее немножко по-другому. На самом деле, говорит он, у Цудечкиса был прообраз из жизни, еврей по имени Цирес, у которого Бабель снял комнату на Молдаванке, чтобы поближе увидеть своими глазами, как живут тамошние налетчики. И кончил этот Цирес не так благополучно, как Цудечкис.
Паустовский с такими подробностями описывает старого Циреса и его жену Хаву, шумливую молдаванскую еврейку, с такими фотографическими деталями рисует все встречи и разговоры, какие были у них с разными людьми, более того, все мысли, какие у них мелькали в голове, что поневоле задаешься вопросом: конечно, в жизни все бывает, но, с другой стороны, как один человек может поспеть повсюду и одновременно за всеми?
Среди ночи, оставшись наедине со своим Циресом в супружеской постели, тетя Хава восклицала: «Что ты с этого будешь иметь, скупец! Какие-нибудь сто тысяч в месяц?» Толкая своего мужа на дело с Пятирубелем — это уже после того, что Цирес сторговался за хороший карбач с другим налетчиком, Сенькой, — тетя Хава объяснила Циресу, что на Сеньке он заработает «дулю с маком — и все!», а с Пятирубелем он «по крайности не останется идиотом».
И
По словам автора «Времени больших ожиданий», всю эту «необыкновенную историю о безответном старом еврее Циресе» он узнал от Бабеля.
Ну, во-первых, с каких это пор наводчик, тем более алчный, пожелавший сорвать карбач с двух соперничающих банд, наведенных им на одно дело, может аттестоваться как «безответный еврей»! А во-вторых, откуда, если Бабель рассказывал доподлинную историю старого Циреса, был у него весь антураж этой печальной истории?
Тут одно из двух: либо Бабель, как он любил это делать с давних пор, мистифицировал тогдашнего литработника газеты «Моряк» Паустовского; либо писатель Паустовский, в зените своей славы, уже на склоне лет, подчиняясь бабелевскому магнетизму, сам мистифицировал читателя.
Катаев у себя на даче в Переделкине, еще в те дни, когда Паустовский был жив, уверял меня, что «старый этот врун все выдумывает», нельзя верить ни одному его слову. И про Бабеля, насчет его автобиографии, где он говорит, что родился в Одессе, на Молдаванке, Катаев утверждал, что это мистификация, а на самом деле Бабель родился в Николаеве, сначала учился там в школе, а потом уже переехал с папой и мамой в Одессу, поступил в училище Файга, выпускное свидетельство которого давало ему право продолжать образование в институтах, но не в университете, и Бабель поступил в Киевский коммерческий институт. Ни в своей «Автобиографии», ни в разговорах сам Бабель об этом не упоминал, хотя непонятно, почему надо было об этом умалчивать. Но такая, объяснял Катаев, была натура у этого человека: то опускать что-то из своей всамделишной жизни, то, наоборот, выдумывать, разыгрывать роль и выдавать себя за того, кем в действительности он не был.
Катаевские эти оценки и детали, которые представлялись как факт, вызывали у меня тогда неприятное чувство, было ощущение какого-то нарочитого сгущения, поиска, под видом восстановления истины, скрытого изъяна, который, будучи выведен на поверхность под лучами дневного солнца, кладет тень на репутацию человека.
Другой одессит, тоже писатель, близко знавший Бабеля, Лев Славин говорил про Исаака Бабеля, что это был человек скрытный, всегда себе на уме, и любопытство его было таково, что если оно уж овладело им, то Бабель ни перед чем не останавливался, чтобы удовлетворить это прожорливое чувство. Естественно, это имело свою негативную сторону, которая обнаружила себя во всем своем обличье после ареста Бабеля, когда, видимо, не в силах выдержать пыток энкавэдистских палачей, писатель называл десятки имен и фамилий. От показаний этих Бабель позднее сам отказался, но, по словам Славина, показания такие были, и люди, которым можно верить, будто бы своими глазами читали сохранившееся в архивах НКВД заявление Бабеля, отрекавшегося от вырванных у него под пытками слов.
В советской печати в конце 80-х годов промелькнуло сообщение, что Бабеля обвиняли в «заговорщической террористической деятельности и подготовке террористических актов в отношении руководителей ВКП(б) и советского правительства», а в западной помянуто было даже конкретное имя — лорда Бивербрука, с которым, по заключению энкавэдистских следователей, писатель будто бы установил контакты, в реализацию своих подрывных заданий.
В трагической этой истории есть одно странное обстоятельство. Известно, что Бабель был вхож в дом Ежова, известно — по словам Славина, об этом шла молва и в Москве тогдашних лет, — что у Бабеля сложились близкие, интимные отношения с женой Ежова, красавицей Евгенией Соломоновной. Но арестован Бабель был 15 мая 1939 года, уже во времена Берии. Тогда же, весной 39-го года, был арестован и Ежов.