Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Хрущев в своих мемуарах рассказывает, что Сталин и Берия поначалу планировали арест жены Ежова, которая в те дни находилась в больнице. Предупрежденная Ежовым, она покончила с собой. Однако всех деталей, предшествовавших ее самоубийству, мы не знаем по сей день. Не может быть, однако, сомнений, что в больнице она не оставалась без присмотра со стороны опекунов из бывшего ведомства ее мужа.
Так или иначе, но все три эти события — арест Бабеля, арест Ежова и самоубийство его жены — по времени очень близки и, вероятнее всего, как-то связаны. Не буду удивлен, если, когда предадут гласности все обстоятельства и детали ареста Бабеля, обнаружится, что он проходил, по крайней мере какой-то своей стороной, по делу Ежова.
А теперь прервусь на минуту, чтобы внести некоторые уточнения. Очерк о Бабеле я подготовил
Вот они, эти протоколы.
11 мая 1939 года комиссар госбезопасности Кобулов допрашивал Ежова, уже после самоубийства его жены: что представлял собою ее «литературный салон» и какого рода близость была у хозяйки с завсегдатаями салона?
Ежов отвечал, что особая дружба была у его жены с Бабелем, который, «как мне известно, за последние годы почти ничего не писал, все время вертелся в подозрительной троцкистской среде и, кроме того, был тесно связан с рядом французских писателей, которых отнюдь нельзя отнести к числу сочувствующих Советскому Союзу. Я не говорю уже о том, что Бабель демонстративно не желает выписывать своей жены, которая многие годы проживает в Париже, а предпочитает туда ездить к ней…»
Тут уместно уточнить, что «Ежевика» — так, по воспоминаниям Хрущева, товарищ Сталин называл своего железного наркома — говорил о бывшей жене Бабеля, Евгении Борисовне Гронфайн. Между тем женой писателя в это время была уже Антонина Николаевна Пирожкова, о которой года за два до этого Бабель писал Сергею Эйзенштейну: «Антонина Николаевна берет уроки еврейского языка».
На допросе Ежов показал, что Евгения Соломоновна, жена его, с Бабелем «знакома примерно с 1925 года. Всегда она уверяла, что никаких интимных связей с Бабелем не имела. Связь ограничивалась ее желанием поддерживать знакомство с талантливым и своеобразным писателем. Бабель бывал по ее приглашению несколько раз у нас на дому, где с ним, разумеется, встречался и я».
Палач, оказавшийся на ролях жертвы, — ситуация, достаточно банальная для тех дней, — вчерашний железный нарком, терзаемый и страхом, и ревностью, и муками позора супруга, которому жена наставляла рога, он, как в горячечном бреду, громоздил одну нелепость на другую. «Я наблюдал, — объяснял он комиссару ГБ Богдану Кобулову, такому же костолому, каким был еще вчера сам, — что во взаимоотношениях с моей женой Бабель проявлял требовательность и грубость. Я видел, что жена его просто побаивается. Я понимал, что дело не в литературном интересе жены, а в чем-то более серьезном. Интимную их связь я исключал по той причине, что вряд ли Бабель стал бы проявлять к моей жене такую грубость, зная о том, какое общественное положение я занимал. На мои вопросы к жене, нет ли у нее с Бабелем такого же рода отношений, как с Кольцовым, она отмалчивалась либо слабо отрицала. Я всегда предполагал, что этим неопределенным ответом она просто хотела от меня скрыть свою шпионскую связь с Бабелем, по-видимому, из нежелания посвятить меня в многочисленные каналы этого рода связи».
Во всякой игре, хоть и самой низкой, есть свои правила. И если вчерашний первый чекист, пусть даже примащивая свою голову уже под топор, говорит, что жена его была шпионкой, но не желала посвящать его во все каналы своих связей, — а он всегда предполагал, что она шпионка! — должна же быть в этом хоть видимость логики.
И Богдан Кобулов, один из первых людей при новом хозяине Лубянки, Лаврентии Берии, вполне резонно возразил ему: «То, что вы сказали о Бабеле, не является достаточным основанием для подозрения его в причастности к английскому шпионажу. Вы не оговариваете Бабеля?»
И Николай Иваныч Ежов, окончательно потеряв нить в лабиринте, где, в какую сторону ни метнись, один конец, ответил человеку, переведенному в Белокаменную из болотной Колхиды: «Я его не оговариваю. Ежова мне твердо никогда не говорила о том, что связана с Бабелем по работе в пользу английской разведки. В данном случае я высказываю только предположение, основанное на наблюдении характера взаимоотношений моей жены с писателем Бабелем».
Напоминаю, весь разговор этот, отраженный в протоколах допроса, происходил в пасмурный,
Бабель, естественно, отворил, а уж за ним притворили другие. Навсегда.
Теперь, после того как читатель мог собственными глазами прочитать выписки из протоколов допроса гражданина Ежова, Николай Иваныча, продолжим наш разговор с того места, где мы его прервали.
В общем-то, по логике тогдашних лет, все сложилось, как и должно было сложиться, если вспомнить, что Бабель, как сам он сообщает в своей «Автобиографии», «служил… в продовольственных экспедициях 1918 года», а где кончались продовольственные экспедиции и где начинались карательные экспедиции, этого в те дни никто не мог сказать.
Ну, к этому можно добавить еще Северный фронт против Юденича, Иностранный отдел Петроградской ЧК, где начальствовал знаменитый Урицкий, Одесский губком и, конечно, Первую конную армию товарища Буденного.
Нет никакого сомнения, что во всех этих случаях влекло его знаменитое «бабелевское любопытство» — заработать на кусок хлеба можно было, в конце концов, и в другом месте, — неодолимое желание, как и у его конармейского героя красного генерала Павличенки, Матвея Родионыча, узнать, «какая она у нас есть», душа человеческая. Тут, однако, надобно сразу оговорить, что красный конник Павличенко, Матвей Родионыч, для этой цели, себя не жалеючи, бывало, врага час топтал или более часу, а писатель Бабель, Исаак Эммануилович, по талмудическому настрою, усвоенному с отроческих лет, через очки свои только взглядом проникал в человеческую душу, чтобы узнать, какая она у нас есть. Стремление узнать, какая она у нас есть, человеческая душа, привело писателя Бабеля в 1920 году в Красную конную армию товарища Буденного. Теперь уже с «Конармией» — бесспорно, шедевром мастера — на руках мы можем уверенно сказать, что Бабеля вела безошибочно его интуиция. Невозможно, обозревая военную географию тех огненных, тех кровавых лет, найти другую точку, другое оперативное пространство, где все бы сошлось в одном месте с такой исторической, гражданской, этнографической, политической полнотой, как на путях красной кавалерии, конники которой — с шашками наголо, с гиканьем, свистом, со степным визгом — летали через села, через фольварки, через местечки с полутысячелетними синагогами, снося, рубая, во имя равенства, братства и свободы, человеческие головы, в которых водились не такие, как в их буденновских головах, мысли.
На каких же ролях было ему, сыну торговца-еврея, который по настоянию отца изучал до шестнадцати лет еврейский язык, Библию, Талмуд, на каких ролях было ему явиться в Красную конную армию, «социальный фокус, производимый ЦК нашей партии»? Кривая революции бросила в первый ряд казачью вольницу, «пропитанную многими предрассудками». Можно ли было не считаться с этими предрассудками человеку, который хотел увидеть жизнь доподлинно, какая она есть на самом деле?
Направленный в газету «Красный кавалерист» военным корреспондентом, Бабель должен был перво-наперво решить для себя вопрос, можно оставаться под своим именем или нельзя оставаться под своим именем. Биографы Бабеля еще с двадцатых годов сообщали, что он печатался в газете буденновской конармии под псевдонимом К. Лютов.
Лютов, изредка называемый по имени, фигурирует на страницах «Конармии» как очкарик, паршивенький, из киндербальзамов, со степенью кандидата прав Петербургского университета. Конечно, мелочь, пустяк, но, поскольку пришлось к слову, уместно уточнить: степень кандидата прав была в России упразднена в 1875 году, то есть за сорок пять лет до того, как киндербальзам Лютов представился начдиву шесть Савицкому, который приказал прикомандировать его к штабу дивизии и зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего. Кто был он такой, этот К. Лютов, за кого принимали его казаки, за кого принимали его в хатах, где приходилось останавливаться на ночлег, за кого принимали поляки, евреи в маетках и местечках, через которые прокатывались нищие орды, насильственные пришельцы, оставлявшие за собою кровь, скорбь и разор?