Как хочется счастья! (сборник)
Шрифт:
– Запросто можно, – возражал я. – Хочешь расскажу как?
– Ой, постановщик! – отмахивался Леха. – Я, к счастью, на исполнительском. Мне скажут сыграть, я сыграю.
– Ну и играй.
– Леха – умный! – его крепкий прямой палец опять устремлялся вверх. – Пока вы со своими скрипочками будете в переходах метро на жизнь зарабатывать, Леха со своей балалайкой всю Америку объездит! Я этот «звездно-полосатый» так могу исполнить на балайке, что все американское посольство на уши встанет.
– А американский гимн – это что, народное искусство? «Светит месяц, светит ясный»? – попробовал поймать его я.
– Ничего ты не понимаешь. Для американцев их гимн – народная гордость, а значит, и народное искусство!
–
Я никогда не мог с ним доспорить до конца. Он или отмахивался от меня, или затыкал. Кстати, Ильфа и Петрова Лешка тоже не читал. Сейчас бы я поднял его на смех, а тогда это никак не повлияло на мое отношение к нему. Мы шли с ним по переходу возле Крымского моста, где продают свои творения художники, обитающие вблизи Выставочного зала, и Леха сказал:
– Хорошо художникам! Один раз намалевал какую-нибудь хрень и выставляй ее на продажу хоть десять лет, пока не купят. А у нас, артистов, искусство сиюминутное. Чтобы заработать копеечку, надо каждый раз заново выкладываться.
Я хмыкнул:
– Киса, вы рисовать умеете?
Леха не понял.
– Сам ты киса. – Он постучал меня по лбу своим согнутым указательным пальцем, а я лишь засмеялся, довольный, что хоть в чем-то был выше его.
Нина легонько застонала и перевернулась на бок.
– Спи, – я поцеловал ее и поплотнее укрыл одеялом.
На ум пришла Присси. В сравнении с ней я чувствовал себя уже чуть ли не старым. А Нина сказала, что я – маленький. Забавная она. И очень милая. Видела бы она, как Присси, заискивая, заглядывает мне в глаза. А может, эта мерзавка меня все-таки разыгрывала? Я еще понимаю – не читать «Войну и мир», но не знать, кто такая Агафья Тихоновна… Причем здесь двойное незнание – Гоголя она, значит, тоже не читала.
Интересно, что делает сейчас Алла?
Свой первый номер я поставил через два месяца после начала учебы на первом курсе. Оказалось, что перед Новым годом в нашем институте традиционно проводится конкурс-концерт, в котором должны принять участие все студенты-первокурсники. Делалось это для того, чтобы все имели возможность показать себя друг перед другом и перед преподавателями. Я в это время уже был смертельно влюблен в Таню, но поскольку она не обращала на меня какого-то особенного внимания, я решил, что новогодний концерт – прекрасный повод, чтобы сблизиться с ней.
Я придумал номер: выходит аккордеонист – в джинсах, в черной майке, в поношенном пиджаке с поднятым воротником, в кедах. Этого современного молодого человека должен был изображать я. Аккордеонист выносит на сцену складной деревянный стул и уличный фонарь. Фонарь этот, бутафорский, конечно, я уже давно присмотрел в подвале, где мы занимались физкультурой: одинокий и пыльный, он стоял в углу раздевалки. Настоящий такой фонарь из прошлого – высокий столб, изогнутый на верхушке в дугу, а на дуге шестигранный плафон в черной оправе, ребята, когда раздевались, кидали на него одежду. Аккордеонист садится, снимает свою бейсболку, кладет ее на пол перед собой и начинает играть «Под небом Парижа». Это такая простая и трогательная мелодия, как у нас «Подмосковные вечера». Кто ее только не пел, эту мелодию, – и Шарль Азнавур, и Мирей Матье, и Эдит Пиаф… Мама обожала французский аккордеон. У нее было много кассет – еще для старого, кассетного магнитофона. В общем, идея такая: аккордеонист садится на свой складной стул, кладет перед собой помятую шляпу – сетчатую с дырками и начинает играть. Мимо проходят люди (людей должны были изображать ребята из моей группы), но никто не дает аккордеонисту денег, все спешат по своим делам. Но вдруг из задней кулисы выходит маленькая женщина – уже в возрасте, хромая, с палкой, в старом
– Потрогать нечего! – выразился он, узнав о моем предполагаемом номере. Сам он взялся изображать русского молодца – в красной косоворотке, с ромашкой за ухом и с балалайкой в руках. Четыре смачные девчонки, наряженные в коротенькие сарафаны, должны были под его аккомпанемент исполнять частушки Лехиного сочинения. Сама идея казалась так себе – уж сколько косовороток и сарафанов за время существования повидали стены нашего зала, но бойкие частушки с южнорусским грубоватым юморком в сочетании с яркой, нахальной Лехиной мордой и стройными ножками девушек должны были произвести и на зрителей, и на жюри выгодное впечатление. Да и вообще, вопреки моим надеждам, и другие ребята взялись за подготовку концерта всерьез.
В качестве первой премии обещана была путевка на каникулы в студенческий зимний лагерь, причем, если в номере участвовали несколько человек, по путевке полагалось каждому. Только срок ее сокращался, скажем, не десять дней, а только пять. Я специально вызнал об этом у знакомой девчонки – она работала секретарем в деканате. Поехать в студенческий лагерь вдвоем с Таней! Пусть даже не на десять дней. Хоть на три дня… Хоть на денек! Ехать с ней вместе в автобусе, с рюкзаками, вместе ходить в столовую, учить ее кататься на лыжах… Я боялся даже мечтать об этом счастье.
Танина бабушка, которой не нравился лично я, подсказала ей спеть русский романс под Надежду Плевицкую и даже извлекла из недр своего шкафа старинную шаль.
Девчонки из ее группы предложили вместе с ними изображать то ли снежинок, то ли «Блестящих».
Таня, к моей радости, отвергла и то и другое. Не знаю уж почему, но мое предложение она приняла. Я уже размечтался о счастье небесном, но загвоздка оказалась в том, что Таня совершенно не знала французский язык, а песню нужно было петь обязательно по-французски. Впрочем, это обстоятельство оказалось мне даже на руку. Оно давало повод предложить Тане свою помощь – ведь я французским, кроме школы, занимался еще и с репетитором. Я нашел текст песни, прочитал его несколько раз Тане, перевел дословно. Дело осталось за малым: войти в образ и, самое главное, выучить слова. Для Тани, всю жизнь учившей английский, это было, конечно, непростой задачей. Но текст на слух ей понравился, и мы стали заниматься.
Я вспомнил ощущение счастья, с которым жил в те дни. Я ложился спать и, дожидаясь, пока Леха выключит свет в нашей комнате – выключатель был ближе к Лехиной кровати, чем к моей, прижимался щекой к уголку подушки и шептал «Таня». И, проснувшись, первым делом вспоминал, во сколько в этот день должен увидеться с ней. Я вовсе не торопил часы. Я замирал и повторял про себя: сегодня в такое-то время я увижу Таню. Все остальное – занятия, сон, еда – было подчинено этому часу. Все остальное в сравнении с Таней казалось мне плоским и бесцветным, и только ее лицо в моем воображении сияло алмазными россыпями моего доселе никогда не испытываемого счастья.