Как слеза в океане
Шрифт:
— Ну ладно, давай неси все наверх и скрипку свою тоже. Доктор менял повязку, и Бене настрадался. Скоро уже вечер, а он еще ничего не ел.
— В ваших глазах я во всем виноват, именно я, Мендл Ройзен, — запричитал он. Эди повернулся и ушел, не попрощавшись. Ройзен был возмущен, хотел побежать за ним, но у него на это не было времени. Ему пора было спешить на кухню вытирать посуду.
Эди подложил дров в печку. Он действовал осторожно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить спящего. Бене лежал на спине, запрокинув лицо, словно прислушивался к звукам в небесной вышине. В руке он, как всегда, держал книгу. Эди взял книгу у него из рук, сняв его указательный палец с того места, до которого Бене дочитал. Он остановился на фразе:
«Сознание жизни, сознание своего наличного бытия и действования —
Эди захлопнул книгу. Вот уже несколько недель, а может, и месяцев юноша мучился с «Феноменологией духа», с этой абракадаброй на чужом ему языке, чтобы только уяснить, почему Гегель так плутал в саду познания. В этой главе речь шла помимо всего прочего о «несчастном сознании».
К чему он может прислушиваться? — спрашивал себя Эди, рассматривая белое как полотно лицо юноши с длинными черными пейсами. Подсунув два скрипичных футляра под мешок с соломой, чтобы приподнять изголовье, он тоже улегся. Разумом он постоянно ощущал в себе сострадание, испытываемое им к юноше, за которым ухаживал вот уже несколько недель, но оно не переросло в нем в то сильное чувство, что могло бы целиком завладеть им. То, что он переходил от надежды к отчаянию, было естественным следствием постоянной близости к больному. Он мог бы любить его как своего сына, но не чувствовал себя привязанным к нему настолько. Но вот возникло какое-то странное любопытство, которого Эди никогда не замечал за собой раньше. Ничего в этом юноше не было таинственного, но сущность его оставалась для Эди сокрытой. Он был проще любого шестнадцатилетнего подростка и одновременно намного необыкновеннее — словно было в нем что-то гораздо большее, чем просто человеческий индивидуум, он как бы вобрал в себя весь род человеческий. Так бывает, когда стоишь перед портретом и не спрашиваешь себя, кто изображен на нем, хотя нет ничего проще узнать имя изображенного и его историю. Стоишь, погрузившись в созерцание лица, которое как бы отделилось от изображенной личности, и через сотню лет после написания портрета значит гораздо больше и волнует и захватывает зрителя гораздо сильнее, чем вся прошлая жизнь этой изображенной личности. Внешние признаки существа становятся как бы самой сутью, которая не вопреки, а благодаря особенностям этой индивидуальности воспринимается теперь как нечто общечеловеческое.
181
Гегель Г. Феноменология духа. М., Изд-во социально-экономической литературы, 1959.
Бене был воспитан в вере, отделенной от всего остального мира глухими стенами, и эта вера проникла в каждый его даже самый незначительный жест. Он рано узнал о своем высоком предназначении, и всем с ранних его лет было известно, да и ему самому, что он вечный ученик, «книжник», как они его называли, словно губка, жадно впитывавший в себя все, и что его голод в познании ненасытен, а жажда испить из источника премудрости неутолима.
Но если в этом и было что-то особенное, то не настолько неизвестное. Непостижимым оставалось, однако, — так казалось Эди, — то странное единение с мирозданием, в котором юноша жил так естественно, как дерево, уходящее корнями в почву. И это было тем удивительнее, что Бене в противоположность своему отцу, судя по всему, не верил в потусторонний мир и в бессмертие души, а считал только возможным, что Бог мог решиться осуществить на исходе дней свое второе окончательное творение — воскресение из мертвых. «Не через плоть свою и не через дух свой, а только через сущность деяний своих войдет человек в вечность. И смысл этот в том, что если он праведный человек, Божий, то, значит, и вечный».
Все эти слова оставались пустыми для Эди, но постепенно он избавлялся от той нетерпимости, которую они поначалу вызывали в нем. И именно благодаря тому, что то, что говорил Бене, воспринималось им теперь не как изречения одного лица или даже постулаты некой секты, а как проявление человеческого естества со всеми свойственными ему противоречиями, — так, юноша боялся боли и звал мать, когда доктор Тарло слишком быстро срывал с него повязку, или испытывал страх перед минутой смерти, но никак не перед самой смертью. Он объяснял: «Поскольку смерть сама по себе пустота, то можно не придавать ей значения. Потому и убийство — действие, лишенное смысла. Я так хорошо увидел это во время того боя в лесу и потом, в штольне. Вы можете сами
— Я принес все сразу, — сказал Ройзен, без стука открывая дверь. Но Эди сделал ему знак, и тогда только Ройзен заметил, что юноша спит. Ройзен внес в комнату молоко, дрова, картошку, яблоки и хлеб.
Четыре яблока он положил на раскаленную плиту.
— Руки, — прошептал он, — руки у меня постоянно мерзнут, так и хочется сказать про малокровие.
— Глупости! — сказал Эди. — Поставь молоко на огонь. Ему нужно попить, когда он проснется.
— А я что делаю? Кастрюлю я поставлю посредине, а яблочки положу вокруг. Вот вы не знаете, а я знаю, что он их очень любит, когда они печеные, — сказал Мендл с вызовом.
— Это ты, Мендл? — спросил Бене, просыпаясь.
— Да, рабби, я все принес и яблочки положил печься. А потом я мелко-мелко порежу картошку и поджарю ее. Мне дали для вас кусочек масла. Это хорошие поляки, и они все хотят, чтобы вы поправились. Это ведь просто прекрасно, что католики испытывают уважение к рабби. Жена садовника — это она дала мне яблоки — говорит, что ее третий ребенок вроде бы и не болен, а ходить не может, просто так, без всякой на то причины. Она говорит, она думает, что все это от ее золовки, та не хотела, чтобы у них был третий ребенок. Она ничего не взяла за яблочки, а когда будут свежие овощи, то она и их тоже даст, а почему бы и нет, от чистого сердца, говорит она, вот если бы рабби только сжалился над ее бедным Войтеком, благословил его и произнес бы заклинание, отведя от него злые чары золовки, у которой дурной глаз. А теперь рабби нужно съесть яблочко, оно такое горяченькое и такое сочное, и молоко сейчас будет готово. И это ведь на самом деле несправедливо, почему именно Войтек садовника не может быть таким же, как все другие дети? Ему уже пять лет, такой прелестный ребенок, ползает по земле и не может решиться встать на ножки и пойти. Все люди кругом ходят, а он нет. Сердце сжимается, глядя на него, — вот я и спрашиваю, ну почему бы рабби…
— Хватит болтать! Подложи дров, а то молоко не закипит, — крикнул ему Эди.
— Оставьте его, доктор Рубин! — вмешался примирительно Бене. — Твои печеные яблочки действительно очень вкусные, Мендл. Так ты думаешь, я смогу помочь ребенку?
— А почему бы мне так не думать? Доктор не помог, и если какая-то там злая золовка сумела сглазить ребенка, то как же я могу поверить, что цадик Волыни не справится с ее чарами? Рабби сейчас нужно попить молочка, а потом я сбегаю вниз и приведу сюда женщину с ребенком, и все опять будет хорошо. Войтек будет ходить, его мать будет нам благодарна и разрешит мне поработать в ее доме, это мои руки, я же говорю, наверное, малокровие… Я пойду и скоро вернусь назад.
Через некоторое время он опять возник на пороге, широко распахнув дверь перед полной молодой женщиной. Она несла на руках мальчика, живые глазки которого с любопытством разглядывали помещение. В руке она держала калач с витой дужкой, она принесла его, по-видимому, в качестве презента. Бене кивнул ей и сказал:
— Вложи Войтеку хлеб в обе руки и поставь его на пол!
— Но он упадет, ваше благородие.
— Нет, Войтек, ты не упадешь, потому что ты должен принести мне хлеб. Мне нужен хлеб, я голоден, а ты, ты добрый мальчик, и ты хочешь мне помочь. Держи хлеб крепко обеими руками и иди ко мне!
Мальчик качнулся, вытянув вперед обе руки, словно бы искал опору, и, казалось, найдя ее в хлебе, сделал шаг вперед, помедлил и переставил другую ножку тоже, Бене манил его к себе, и Войтек, глядя то на хлеб, то на больного, медленно шел вперед. Наконец он достиг изголовья постели.
— Что ты сейчас сделал, Войтек? — спросил Бене и обхватил ручонки ребенка. Тот молчал.
— Ты шел, ты можешь ходить. Дай мне хлеб. Мендл даст тебе полешко, и ты пойдешь с ним к маме и отдашь ей его, потому что она любит тебя, а ты любишь ее.
Ребенок сделал так, как ему было приказано. Потом ему дали ложку. Он опять тронулся в путь и принес Бене ложку. Его мать кинулась к постели, опустилась на колени и забормотала:
— От позора и стыда избавил нас пан, от бесчестия. Пусть пан теперь благословит моего сына!
— Встань, женщина, перед человеком нельзя опускаться на колени. Войтек не ходил, потому что его мать слишком долго носила его на руках. А когда Войтеку позволили самому что-то нести, тогда он и захотел пойти. Как сказано, Бог посылает исцеление впереди болезни.