Как слеза в океане
Шрифт:
Дойно смотрел на его раскрасневшееся мальчишеское лицо, живые умные глаза, полные иронии, за которой не могла укрыться его необычайно тонкая чувствительность. Почему Тони взвалил все это на себя, почему готов на любую жертву? Ради величия Англии? Не исключено. Из честолюбия? Его жизненный путь был предопределен, успех обеспечен. Капитализм ли, социализм — по сути, ему это безразлично. Верит ли он в Бога? Возможно. Но он не ставит перед собой задачу защитить Его. И он не игрок, как Скарбек, и внешне абсолютно не похож на игрока — почему тогда он ставит все на карту, ради чего?
— Такое, судя по всему, редко встречается
— То, что вы до сих пор сумели так укротить ваше любопытство, делает честь вашим воспитателям. Но то, что вы сейчас вытащили его на свет божий, выдает вашу потребность поговорить о себе самом.
— В этом я не уверен. После войны я попаду в Who’s Who [189] . Там вряд ли возникнет необходимость что-либо добавить к двенадцати строкам. Когда человек счастлив, он не должен много о себе говорить, а когда он несчастен, ему этого не хочется. Или это правило не для всех?
189
Английский энциклопедический словарь. Кто есть кто (англ.).
— Нет, не для всех, во всяком случае не для меня.
— А почему? — спросил Тони и тут же отмахнулся. Он был вынослив, но сегодня выпил непомерно много. В этот вечер его «тянуло на скверную проделку», как он назвал ту неутолимую жажду, что заставляла его так много пить. Ему казалось, что голова его оставалась ясной. Он чувствовал себя раскованным и был готов совершить нечто неожиданное и даже непозволительное: запустить бутылкой в стойку бара или выбросить ее в окно, подойти к столу, где сидели морские офицеры, расстегнуть на той толстушке форму, мягко, деликатно, кончиками пальцев, а потом с отвращением на лице опять застегнуть ее, отвесить девице низкий поклон и громко извиниться за то, что не опрокинул ее. Он взаправду был в состоянии все это проделать, если бы по-настоящему захотел. Он взвешивал все доводы против и находил их на удивление слабыми. Он осушал один бокал за другим. И только через некоторое время заметил, что они оба молчат.
— Собственно, непозволительно трусить сейчас, когда опасность миновала, — сказал Тони с какой-то злой ухмылкой. — Ваши трезвые глаза глядят на меня так, словно мне предстоит опускаться все ниже, за грань уважения к себе. Черт побери, почему вы заставляете меня пить одного?
— Потому что я не переношу больше так много алкоголя.
— А почему вы вообще ничего не переносите? Я спрашиваю себя, хватит ли у меня, по крайней мере сейчас, смелости сказать вам то, что я могу высказать только будучи действительно пьяным.
— Ребенком я пережил погром, правда, небольшой. Крестьянам, каким-то нищим бедолагам, дали бочку спиртного и натравили их потом на еврейский городок. Поэтому мне не составляет труда видеть в каждом пьяном
— Но я же не сказал ничего такого, — произнес Тони смущенно, почти отрезвев. — Пожалуйста, Дойно, прошу вас, не уходите! А мой постскриптум?
Не имело никакого смысла бежать за ним вдогонку. Выпить сначала крепкого кофе, побыть потом полчаса на свежем воздухе и протрезветь окончательно. Но почему с лица Дойно исчезли малейшие признаки приветливости? И откуда он узнал, что я хотел сказать? Или так легко прочитать мои мысли?
Он заказал еще кофе и мгновенно выпил его. Он вышел наружу и пробыл там дольше, чем предполагал. И проживи он до ста лет, размышлял Тони, жизнь не сможет ему дать ничего такого, чего бы он уже не знал. И даже если бы Синтия была другой — это тоже ничего бы не изменило. Жена, люди, войны и риск — всего этого недостаточно, чтобы придать смысл и формы той чудовищно громадной пустоте в нем. Вся любовь и дружба, выпавшие на его долю с самого детства, казались ему в этот миг никчемными и серыми — нежелательное исполнение или неисполненные обещания. Он был похож на человека, который проходит по сцене, где все время меняется ландшафт, — на заднике протягивают размалеванный холст, а он на авансцене идет, не останавливаясь и не двигаясь с места.
Вернувшись в свою комнату, он нашел на столе два густо исписанных листка бумаги и записку:
«Вот вам материал для вашего постскриптума. Д. Ф.»
Не так-то просто было прочитать эти заметки, написанные человеком с умением владеть иерархией подчинения и соподчинения слов. Суффиксы и приставки только намечены, четко выписано лишь то, что, собственно, составляет основу слова. Тони достал очки — он почти никогда не пользовался ими в присутствии других — и начал расшифровывать сообщение, сведенное по краткости до минимума, о возникновении и гибели бригады Джуры. Последний абзац гласил:
«Восемнадцатого апреля 1943 года, ровно через шесть лет после убийства Вассо, Мару Милич заманили в западню и убили. Это произошло по приказу русских, его доставил Мирослав Хрватич и проследил за его выполнением. Этот покрывший себя дурной славой комиссар полиции, известный под именем Славко, свирепствовал при Габсбургах против сербов, а при Карагеоргиевичах против коммунистов и хорватов. С осени 1941 года — агент ГПУ, один из секретных представителей Москвы у партизан. Чтобы скрыть истинное положение дел и воспрепятствовать расправе над полицейским, из страны выслали Д. Ф. От него — единственного из командиров бригады оставшегося в живых — уже ждать и опасаться больше нечего. Он так же не представляет интереса, как и вопрос, существовала ли когда-то бригада Джуры или нет».
Тони прочитал последние фразы и громко повторил: «…не представляет интереса, как и вопрос, существовала ли когда-то бригада Джуры или нет». Он спрятал написанные листки и пошел к Фаберу.
— Я только хотел еще спросить, — сказал он, едва войдя в комнату. — Известно ли там, в Ставке, что за личность этот комиссар полиции. Мне все же кажется…
— Конечно, но они делают вид, что Славко на самом деле русский капитан Хлебин. Его опознал и засвидетельствовал его личность руководитель секретной миссии подполковник Покровский. Садитесь, Тони, если вы не хотите спать, и позвольте мне остаться в постели.