Как слеза в океане
Шрифт:
— Разумеется! Завтра рано утром мы отправимся в Бари. Я задержусь там на несколько часов, а потом через Бриндизи уйду в Каир. Может так случиться, что мы долго не свидимся. Я прямо сейчас хочу отдать вам вот этот пояс. Может, он не так уж и красив, но зато полезен — полый внутри и набит золотыми монетами. То была мера предосторожности на случай, если бы я тогда там у вас заблудился или же попал в плен. Он мне больше не нужен, и я никому не должен давать о нем отчет. Только ради всех святых не подумайте, что я сейчас быстренько набил этот пояс деньгами, чтобы навязать их вам!
Тони все это было так неприятно, что он покрылся красными пятнами.
— Я и не думаю ничего такого, однако в принципе вы способны
Тони хотел что-то возразить, задумался на мгновение, а потом почувствовал, что опоздал.
— Я как раз обдумываю, что бы мне хотелось подарить вам, — заговорил Дойно. — Вы знаете, существуют сочинения двоякого рода: в одних — поиски самого себя, в других — стремление затеряться. Я бы хотел дать вам все, что написал между девятнадцатью и тридцатью четырьмя годами своей жизни, чтобы вы смогли узнать, до какой степени самообмана может опуститься смышленая интеллигенция, жаждавшая принести себя в жертву ради дела. У меня был хороший учитель, он постоянно предостерегал меня: нельзя отрекаться ни от одной-единственной честной мысли ради дела или становиться сторонником власти. Может, мои посредственные сочинения смогут подвигнуть вас на то, чтобы и в мыслях вы были столь же бесстрашны, как в действиях. В это злополучное время каждый день полон примеров неслыханной отваги, но еще никогда трусость мышления не имела такого парализующего воздействия, как сейчас. И сильнее всего оно проявляется среди тех, кем вы как раз только начали восхищаться — среди коммунистов.
— Возможно, — сказал Тони задумчиво, еще не до конца убежденный в этом. Он не знает нашего мира, подумал он. Действительно, он очень наивен. Он боролся против буржуазии, не подозревая, что она скорее достойна презрения, нежели опасна. Еретик думает только о недостатках собственной церкви. Дойно ничего не знает о пустоте «общества». Он не знает людей, которые с помощью одного-двух безмерно льстивых комплиментов неплохо обеспечивают себя капиталом в мире мелких грешков и большого тщеславия. У этого мира есть свои формы, хорошие или дурные, но нет содержания.
— Нет, я не восхищаюсь коммунистами, но я констатирую, что только одни они точно знают, чего хотят, и готовы любой ценой добиться этого. А мы — мы знаем только иногда и уж никак не всегда, чего мы не хотим. Это начинается с неопределенности в личных делах, например, с сомнения в собственной жене. Вы не женаты, Дойно?
Дойно кивнул. Для него было очевидным, что Тони хочет непременно в подробностях изложить свою собственную «проблему». Он, конечно, не нуждался ни в каких советах — что могло бы послужить предлогом для разговора, — ему просто был нужен кто-то, кто бы внимательно выслушал его, пока он будет описывать свой случай, придав ему форму обвинений и самозащиты, как это обычно имеет место при разбирательстве семейных ссор между супругами.
Но Тони молчал, он не знал, с чего лучше всего начать, и с удивлением вдруг обнаружил, что начало вовсе никоим образом не связано с Синтией. Правда, ничто не прошло без последствий, но в сущности все это было несущественно. То, о чем он передумал за эти десять лет, и сейчас не утратило своей силы: самое значительное еще впереди, и прошлое — это время, которого ждешь, чтобы оно наступило.
— Ах, оставим — все это неинтересно! — сказал он наконец. — Один из тех многих вопросов, что я хотел бы задать вам сегодня вечером, таков: вы и ваши друзья, которых вы упоминаете в своем сообщении, безусловно были достаточно образованны, без сомнения, намного способней, чем другие. Чем же вы объясняете, Дойно, такой ужасный конец?
— Тем обстоятельством, что мы боролись не за власть, тем, что вовсе
— Логично. Ни на что другое вы и не должны были рассчитывать, раз не хотели победить.
— Мы хотели воздействовать на память современников и грядущих поколений. Не заблуждайтесь, Тони, только в одном: мы проиграли сражение и погибли, но дело наше не погибнет. Мы были последователями, и у нас будут последователи. Цивилизация проходила через такие фазы, когда свобода была подавлена, но никогда, Тони, никогда она не была предана забвению, потому что всегда находились «держатели памяти». Их бывало немного, но они образовывали непрерывную цепь. Это высокопарные слова. И когда я думаю о Джуре, о Маре, Сарайаке, то стыжусь этой жалкой болтовни. И тут ничего не поделаешь. Кто же не знает, что человек — несравненно больше, чем все его деяния вместе взятые, и одновременно много меньше, чем самое его великое дело.
Да, высокопарно, подумал Тони. Лучше бы вообще не произносить таких слов. В английском языке для свободы есть два слова, и оба в равной степени затерты. Бригада Джуры была одним из многочисленных партизанских соединений на Балканах. Все они боролись за свободу, например, чтобы грабить, чтобы убивать. В конечном итоге они все погибнут. Одни из-за бандитизма, а джуровцы из-за смертоносного отрезвления от своих иллюзорных мечтаний. Те, кто берется за оружие, не могут быть святыми, а святые не должны браться за оружие.
— По правде говоря, Дойно, я не много дам за то, чтобы ввязаться в войну, исходя из историко-философских концепций. Я с удовольствием принял на себя ту миссию, которую мне доверили — почему? По трем причинам: во-первых, из любопытства, во-вторых, из любопытства и, в-третьих, чтобы не получать и не иметь возможности отвечать на определенные письма. Мировая история — не трагедия, а — точно так же как «Илиада» и трагедии Софокла — гигантская chronique scandaleuse [190] .
190
Скандальная хроника (фр.).
— Вы так и на Пиве тогда думали?
— Нет, но это ничего не доказывает. Но и в то утро мы были только второстепенными фигурами в этом гигантском скандале. И даже в те часы я понимал, что взаимоотношения между историей и человеком больше всего похожи на диалог глухого с глухонемым.
— Но они оба могут прекрасно общаться друг с другом. В вашем сравнении глухой должен быть полностью парализован, а глухонемой слеп.
— Согласен, пусть к тому же и слеп. И вы повели за собой на гибель тысячу двести человек, чтобы только преподать этому глухонемому слепцу ту тевтонско-иудейскую философию, которая представляется горстке интеллектуалов путеводной звездой на дороге в потерянный рай.
— Тони, раз вы заговорили притчами, следовательно, вы в прекрасном расположении духа. И чтобы сохранить его, я предложу вашему вниманию еще одну притчу: один бедный человек поджигает унаследованную от отца хижину, чтобы наконец-то познать ночь, увидеть ее в ярком свете. Вследствие чего он замерзает во мраке ночи и погибает.
— Браво, никакого сострадания к дураку! — воскликнул Тони, смеясь.
— Спокойной ночи, подполковник Бёрнс, спите сладко, и пусть вам пригрезится, что мимо вас дефилируют бесконечные гипсовые кони, на каждом из которых сидит один и тот же всадник: наш улыбающийся сенатор-экс-фашист в двух миллиардах экземпляров.