Как ты ко мне добра…
Шрифт:
Во Мстеру они приехали к полудню и сразу отправились искать фабрику. Деревня была большая, оживленная, почти городок. По улицам громыхали машины, толпился народ. На фабрику их не пускали, пришлось прямо у ворот объяснять, кто они такие, откуда и зачем приехали. Лизе это казалось смешным и нелепым, но Елисеев вдруг уперся.
— Ну как ты не понимаешь, — шептал он сердито, — ; не могу я уехать, не повидав Ваську, следующего раза ведь может и не быть. Да наверняка не будет…
Наконец они его нашли, но не на фабрике, а в училище, он там преподавал. К ним вышел высокий, плотный, носатый человек в мятом костюме, смотрел на них растерянно, неловко улыбался.
— Нет, — сказал Елисеев, — на улице я бы тебя нипочем не узнал, здорово ты вырос! Ну,
— Женька! — сказал носатый и хлопнул себя по коленям. — А ты и не изменился нисколько!
— Васька!
Они обнимались, стукали друг друга по плечам, хохотали…
— Ну, пойдемте, пойдемте на фабрику, буду вам все показывать сам. Вы ведь у нас еще не бывали?
И он повел их, любовно и неторопливо, из одного крошечного цеха в другой, все выше и выше поднимаясь к тому главному, прекрасному, чем все эти двадцать лет не переставал он дышать и восхищаться.
— Ты моего дядьку Мирона помнишь? Он у нас из старых могикан, в доме один живет, в кабинет даже на порог никого не пускает, а там у него целый музей… И портрет висит. Знаешь чей? Толстого. С дарственной надписью. Представляешь? Но только туда попасть невозможно, чудит старик. А какой художник! Я хоть тоже немалого достиг, но до него… Может, мне до него и никогда не добраться. У него глубина, чистота, мысль течет просто — совершенство! Словно никто и не придумывал, а само родилось и иначе быть не может. Это, знаешь, такой божий дар!
— Ну а свои работы ты нам покажешь?
— Конечно, покажу. Я без ложной скромности тебе скажу, у нас ведь тоже десятка не наберется самостоятельных художников, тех, кто определяет лицо Мстеры, и я среди них не последний, нет. А вот эта вся молодежь, что вы видите в зале, они только копируют наши образцы, они когда еще только до нашей работы доберутся, а многие, может, и никогда не смогут, так и останутся ремесленниками. Ты понимаешь, для творческой работы что-то такое нужно… Талант, конечно, тоже, да без таланта сюда и не примут, у нас конкурс — до двадцати человек на место, все больше наши, владимирские, которые местный фольклор понимают, да учиться — пять лет, как в высшем. А у нас и не высшее, просто училище. Мы ведь не Палех, они все в Союзе художников, а мы в местной промышленности; обидно, конечно, но не в том дело. Я о другом тебе говорю, я о настоящем творчестве. Для него одного таланта мало, для него дух важен, мысль, высота, понимание истории. А у нас, хоть и тому же Палеху в пику, традиционных сюжетов мало, мы стараемся больше свое, новое, особое создавать — мстерское. А для этого надо человеком быть, душу иметь высокую, ну как, например, Мирон. Знаешь, анекдот такой есть: дескать, какой институт надо окончить, чтобы интеллигентом стать? А ответ такой: надо, мол, кончить три института, какие, мол, — неважно, а только обязательно, чтобы один кончил твой дед, другой — отец, а уж третий — ты сам. Думаешь, какой-нибудь контрреволюционный этот анекдот? Ничего подобного. У нас уж тоже, почитай, четвертое поколение пошло, могли бы вырастить. Ан нет, не получается чего-то, считают хорошо, а мыслят робко, по готовому, все больше про хлеб насущный; вместо книг, вместо раздумий — кино да телевизор, бедная растет молодежь. Вот и выходит, что неправильный этот анекдот, тут институтами не обойдешься, тут нужно, чтобы позвало тебя!
Елисеев и Лиза слушали его, изумленные. Вон, оказывается, что творилось в маленькой заснеженной глухой деревеньке! Какие здесь бушевали страсти, мечты и амбиции, и люди жили высокими идеалами и о творчестве говорили без иронии и без цинизма. А он-то, Елисеев, уж не погордиться ли собой перед деревенским дружком детства приехал сюда? Он думал, вспомнят они свою деревянную школу, где учили их всему кое-как и без претензий, вспомнят речку свою, и рыбалку, и зимние игры, и ребят. А оказалось, этот Васька ни о чем ни думать, ни говорить не мог, кроме как о единственной в своей жизни любви, и любовь эта была — искусство. И Елисеев терялся перед ним, и даже на минуту
Правда, все это были одни теории, не подавало надежд человечество на то, чтобы такие времена наступили, но не он и не Васька были в этом виноваты. Они-то честно выполняли свой долг, делали что могли на тех местах, на которые были призваны, и в этом была их гордость и их честь: не сдаться на милость обстоятельствам, служить и быть достойными себя. «Не уподобляться!» — снова вспомнил Елисеев и вздохнул, возвращаясь назад, на землю, на фабрику, к Лизе и Ваське.
Они уезжали вечером. Толстый, неуклюжий и носатый Васька провожал их на автобусную станцию и все говорил и рассказывал, но забыл их накормить обедом и домой не пригласил, у него какие-то свои были представления о том, что интересно и что — нет, а светские манеры его и вовсе не интересовали. Потом, сияя во влажной темноте огнями, подкатил автобус, и они побежали, прощаясь на ходу, и долго махали ему в окно.
Дома, в Москве, жизнь пошла своим чередом, поездка отодвигалась все дальше и дальше, казалась огромной, долгой, прекрасной, бывшей не в этой жизни. Лиза была уже в декретном отпуске, сидела дома. Елисеев же, наоборот, дома почти не бывал, нагонял упущенное время, а вечерами приходил усталый и заторможенный, говорить с ним было трудно, он думал о чем-то своем.
Развод его с Таней хоть с волнениями, но произошел, и однажды вечером они с Лизой отправились и тихо зарегистрировали свой брак.
Весна подступала все ближе, назначенный срок приближался, и наконец на исходе марта, двадцать пятого числа, Лиза без особых мучений родила ребенка, девочку. Девочка была небольшая, всего три килограмма, но здоровенькая. Когда ее в первый раз принесли кормить, Лиза сразу, еще издали, ее узнала и необыкновенно ей обрадовалась. Она была крошечная, страшненькая, но это было почему-то совершенно неважно, она была своя. У нее были длинные белые волосики, а носика почти не было, маленький бугорок и две узкие дырочки, и по этому носику сразу Лиза поняла, что будет она необыкновенная красавица, и сразу ощутила свою миссию ее растить и оберегать. Молоко у нее было, она держала девочку у груди добросовестно и долго и, когда девочка засыпала, будила ее и заставляла еще немного пососать.
Дома все было готово к их приезду, во всем здесь чувствовалась рука Юлии Сергеевны, все блестело и шуршало, а на рояле стоял такой букет алых тюльпанов, что Лиза задохнулась и на мгновение позабыла даже о дочке. Длинные светлые, едва открытые бутоны изгибались на сильных стеблях, наклонялись, но не ложились и словно освещали всю комнату ровным красным пламенем. Девочка спала. Ее положили в новую детскую кроватку, сверкающую светлым лаком, деревянную, и она потерялась там, несоразмерно маленькая, ненастоящая, и Лизе показалось, что все это не всерьез, не навсегда и завтра жизнь начнется такая же, как прежде, и это испугало ее.
Но прежняя жизнь не вернулась. Заботы нахлынули неисчислимой лавиной, кормления, смазывания, кипячения кружились бесконечной чередой, не оставляя места ни для сна, ни для посторонних мыслей. На третий день пришла Юлия Сергеевна купать девочку. Она посмотрела на Лизу и сказала с улыбкой:
— Только не вздумай опускаться, Вета. Что-то ты неважно выглядишь.
Лиза вспыхнула, провела рукой по волосам, она и правда не могла вспомнить, причесывалась ли сегодня, на ней был халат и застиранный передник.