Как ты ко мне добра…
Шрифт:
Однажды, когда они с Женей пришли в детский сад на первомайский утренник, Лиза впервые увидела Оленькину новую воспитательницу.
— Оля Елисеева? — спросила та с кислой миной. — Очень упрямая девочка… — и пошла по своим делам.
Лиза поражена была, что так можно было сказать о ее ребенке, так мало и так неприязненно, но что-то ведь за всем этим стояло. Что? На глазах у нее навернулись слезы, она прошла в зал, где начинался праздник, и села на крошечный стульчик рядом с Женей. Напротив них, на другой стороне зала, стоял такой же ряд стульчиков. Лохматая женщина в очках заиграла на пианино. Ряженые дети вышли строем и чинно уселись. Костюмы их изображали цветы и зверей, здесь были колокольчики, ромашки, зайчики, медведи. И Лиза со стыдом увидела, что Оленькин костюм — один из самых незаметных: желтое платьице с белым воротником, изображающим лепестки, и желтый бант в жиденьких волосах, да и этот жалкий наряд надевала она уже не в первый раз, он был дежурным на все случаи. Господи, да почему же она никогда
Дети пели хором, по очереди читали стихи, танцевали, играли на ксилофонах и дудочках, но Оленька не выступила ни разу, сидела в первом ряду, зевала, чесала нос и равнодушно смотрела в сторону. Ей все это было неинтересно. Она оживилась, только когда родители повели ее домой.
— Оленька, ты любишь свой детский сад? — осторожно спросила ее Лиза. — Будешь скучать по нему, когда пойдешь в школу?
— А я и в школу не хочу, — сказала Оля, прижимаясь к Жениной руке и заглядывая ему в лицо. — Неужели нельзя спокойно посидеть дома?
— Знаешь, а я вот любила школу. Так было весело, шумно, интересно, и домой идти никогда не хотелось. Оля, а почему ты совсем не выступала?
— Мне не поручают, потому что я все путаю и забываю. Я ничего не люблю учить. И голос у меня тихий.
— Ну вот, навела критику, — вмешался Женя, — а помнишь, ты мне пела в машине, очень хорошо пела.
— Так то не в детском саду, то по радио, это я помню, я только в детском саду ничего не помню.
Они переглянулись и замолчали. Семилетний итог их деятельности был печальный, ребенок рос без них и рос кое-как.
Осенью Оля пошла в школу. Они готовились к этому дню, все на ней было новенькое, наглаженное, форма с белым передничком, огромный коричневый бант, за спиной ранец с блестящими застежками, а в руках огромный пестрый букет георгин. Они шли, ревниво ограждая ее с двух сторон, а вокруг них, такие же взволнованные, сосредоточенные, торопились другие родители с маленькими, как игрушечные солдатики, первоклассниками. Школьный двор был весь запружен толпой. Нарядные учителя стояли, переговариваясь и улыбаясь, на высоком крыльце. Тут же вертелись старшие ребята, которые должны были поздравлять и напутствовать малышей. Весь этот праздничный спектакль давно уже был отрепетирован и накатан и от этого становился еще более праздничным, но в то же время и надежным, здесь никого не могли забыть или обидеть, здесь ни с кем, даже самым слабым и беспомощным, сегодня не могло случиться ничего плохого. Детей выстроили в ряды и гуськом, одна линейка за другой, повели в школу. Оля шла самой последней. На крыльце она оглянулась и помахала родителям рукой. Лиза с трудом проглотила комок в горле. В глазах у нее стояли слезы умиления и… зависти: она тоже хотела в школу.
На сентябрь она взяла отпуск, надо было первый месяц провожать и встречать ребенка, наладить занятия и режим дня, помочь на первых порах. Да и дома тоже находилось много дел, которые Лиза решила переделать, раз уж выпал такой случай, что первую половину дня она будет дома совершенно одна. Она рьяно взялась за уборку, стирку и штопку, перетрясла все углы и кладовки, и однажды у нее на столе совершенно неожиданно оказался объемистый сверток, про который она давно забыла. Она развязала тесемки и развернула пожелтевшую, почти истлевшую по углам папку. Здесь было много всего: письма, фотографии, тетради, в которых велись какие-то записи и счета, непонятные обрывки чужой жизни. Отдельно лежали фронтовые альбомы Роминого отца и перевязанные ленточкой треугольники — письма его с фронта. Лиза отложила их и взяла другую пачку, поменьше, развернула желтый, похрустывающий от ветхости в руках листок в клеточку.
«Милый Шуринька,
В письме так и стояло — три восклицательных знака. Дальше было опять про любовь, и Лиза не смогла читать это удивительное объяснение мертвых влюбленных, чувства которых таким странным образом пережили их на годы. Бедная Мария Николаевна! Она так верила в талант своего мужа, но надеждам ее не суждено было сбыться: он умер скромно, в полной безвестности, и его полотна зря пылились теперь в Лизиной гостиной. Лиза положила листок в конверт, перебирала фотографии и снова увидела их всех воочию. Вот молоденькая Мария Николаевна в длинном мешковатом белом платье с оборками стоит рядом со смеющимся высоким Александром Васильевичем. Над ними большой полосатый зонт, а возле ноги Александра Васильевича в высокой траве сидит и смотрит в объектив прекрасная охотничья собака. Даже на фотографии видно, как лоснится ее длинная шерсть. Когда же это было? Лиза никогда не слышала про собаку. На следующей фотографии они были на море, в Крыму, сзади виднелись скалы. Они были в нелепых пляжных костюмах и жмурились от солнца.
С Ромой была у них только одна общая фотография. Они стояли втроем на террасе какой-то дачи. Листва плакучей березы, свешиваясь, почти заслоняла лицо Александра Васильевича, зато Рома, который стоял между ними посередине, виден был прекрасно, молодой, улыбающийся, с густыми, пышно приподнятыми над широким лбом волосами, с коротким тупым носом и крупным подбородком. Лиза смотрела на него и не верила, что прошло столько лет. Ведь это было совсем недавно, она так ясно, так хорошо помнила его таким! И вдруг поняла, что это Таруса. Она прекрасно знала и эту дачу, и эту террасу, она жила совсем рядом, даже угол их дома угадывался за деревьями на карточке. А там, дальше, внизу, была Ока. Лиза осторожно взяла фотографию и отложила ее отдельно. За ней лежала еще одна, последняя. И на этой последней — коричневой, добротной — фотографии сидел, подвернув под себя ногу, толстый, надутый, едва узнаваемый мальчик лет десяти в белой рубашке с большим бантом, коротких штанишках и чулках, пристегнутых резинками. Пухлые руки его с длинными, не по возрасту изящными пальцами вяло лежали на клавиатуре рояля. И только один этот рояль Лиза узнавала, вот он, облупившийся и потрепанный, все так же стоял сейчас рядом. Рома же был незнаком и таинствен, почти так же таинствен, как стал он потом, однажды исчезнув навсегда, словно растворившись в воздухе. Как произошел этот переход от неведомого прошлого к непостижимому исчезновению — этого не дано было ей узнать, но одна только мысль об этом, одна только попытка проникнуть обдавала ее ужасом и холодом. Неужели ничего она не забыла? Все так же рядом стоял с ней этот волнующий трагический образ, с его отрешенностью, с его безнадежной, непонятой любовью и роковым уходом. Но в то же время, в ту же самую безумную случайную минуту, существовал ведь и Рома — улыбающийся веселый юноша и толстый мальчик с угрюмым и сонным взглядом, любимый, самый близкий на свете человек, которому ничего не успела она объяснить, но которого всегда, все эти долгие годы, носила в себе и не забывала, полюбив другого. Все было перепутано, перемешано во времени: его молодые влюбленные родители и их мертвый сын, толстый мальчик и парализованная Мария Николаевна, скребущая рукой по полу, здесь, рядом, возле ее ног. И она, Лиза, постаревшая и поблекшая, неудачливая жена и бездарная мать, которая выхватила из жизни этой незнакомой ей семьи краткий несчастливый отрезок и все им перепутала, все сломала. Чего же стоит ее жизнь, что она есть — неудача, преступление или так, случайное завихрение времени и материи?
Лиза оторвалась от фотографий, вздохнула, растерла руками застывшее, словно на холоде, лицо. Что же делать? Все это прошло, миновало, миновало вместе с ее молодостью. Она тоже внесла свою плату.
Она взглянула на часы и вдруг испугалась. Уроки у Оленьки кончились десять минут назад, она опоздала, опять погрузилась в глупые, беспочвенные мечты и забыла про реальную жизнь. Не попадая в рукава, торопясь и нервничая, натягивала она платье, схватила сумочку и побежала по улице.
Олю она встретила на углу, лохматую, перепачканную, в расстегнутом пальто. Она хотела сказать что-то, но сдержалась. Оля жмурилась на ярком солнце, лямки новенького ранца волочились за ней по пыли.
— Зачем ты пришла? Я дорогу знаю.
Войдя в квартиру и уронив пальто на пол, Оля первым делом влетела в столовую и запустила руки в разложенные на столе бумаги.
— Ой, мама, кто это?
— Пожалуйста, ничего не трогай!
— Я не трогаю, а просто спрашиваю.
— Ты их все равно не знаешь… Это мои дальние, дальние родственники. Они все умерли, давно, еще до твоего рождения.
— А, до моего рождения? Тогда это неинтересно. — Она разом остыла и отвернулась.
Лиза осторожно и с облегчением выдохнула. Оля ничего не знала о ее прежней жизни. Она собрала бумаги в папку, аккуратно перевязала тесемкой и унесла к себе, прижимая к груди. Она знала, что со временем обязательно прочитает все эти письма, будет вглядываться в каждую стершуюся буковку, разберет каждую строчку, и не только разберет — будет думать о них на досуге, стараясь проникнуть в то позабытое время. Зачем? Это почти невозможно было выразить и объяснить. Завершенность, непоправимость прошлого обладала какой-то магической притягательной силой. Прошлое было словно роман, давно затерянный или разорванный по листам. А этот именно роман Лиза когда-то читала, легкомысленно и небрежно пролистала, пропуская длинноты и скучные места, и сейчас находить и вспоминать пропуски, мысленно восстанавливать продолжения и завершения судеб, составлять разорванные половинки стершихся страниц — во всем этом находила она сладкую изнурительную муку, больше похожую на блаженство. Ей хорошо и удивительно было там, в этом почти уже нереальном прошлом, как во сне про папу, живущего в сером доме со стрельчатыми окнами, как в мечтах о бессмертии или о пришельцах из космоса. Жизнь, уже совершившаяся и освобожденная от страданий давно исчезнувших ее героев, действительно становилась прекрасной и завлекательной, как роман.