Какого цвета любовь?
Шрифт:
Только зачем это всё?! Далась ей эта «Светочка Козлова»! Ведь на самом деле мама навряд ли действительно хотела с ней познакомиться и чувствовала к ней симпатии! И что? Ну, приведи она даже эту «Светочку», так это даже не на неделю. Это дня на три максимум. Она же маме сто лет не нужна. Её выставят и скучать по ней не будут.
Вообще, Аделаида точно не знала, может ли мама что-то чувствовать из того, что не касается лично её. Мама же была очень серьёзной, «сдержанной», как она говорила о себе и Сёмке, и очень не приветствовала проявление никаких эмоций вообще, если причиной этих эмоций не являлась она сама. Нигде и никогда! Ни в жизни, ни в театре, ни в кино. Мама ненавидела, когда целуются, ни в жизни, ни на экране. Или когда она, например, смотрела индийский фильм, где были дети, то в самый душещипательный
Как мальчик хорошо играет, а-а-а!
Про «хорошо играющего» мальчика папа тоже мог сказать, когда особенно хотел отличиться и поразить маму своими душевными качествами. Чужого похвалить иногда можно. Ведь это был незнакомый мальчик в кино, ничей из знакомых ни сын, ни внук. Вообще чужой. Поэтому мама не могла на папу обидеться за то, что папа хвалит чужого сына, а не их. Понятно, что этот чужой мальчик в «картине» и играл, и деньги за это получал, и что его за это теперь любить, что ли? «Играет себе «хорошо и пусть играет! Мама откровенно не любила реальную Кощейку, так и оставшуюся с детства единственной подругой Аделаиды. Аделаида больше не спрашивала как дура:
Почему Кощейка не может прийти ко мне поиграть?
Она знала, что мама всегда отвечает одно и то же: Потому, что это мой дом! Что хочу – то и делаю!
Мама очень любила повторять, что дом именно её. Она и говорила, что «квартиру» государство дало ей, а не кому бы то ещё. Они все – и папа, и Сёма, и Аделаида жили, оказывается, «у мамы». И в квартире тоже всё было мамино. Всё. Ну, могло быть и ещё общее.
Не видели мою стёрку? – Аделаида ковырялась в ящике письменного стола, стараясь отыскать малиновый ластик, из которой Сёмка ещё вчера наделал шариков для плевания в бамбуковую трубочку.
Здесь «моё – твоё» нету! Здесь всё наше! Всё наше, поняла?!
Что мама скажет и как, Аделаида знала с точностью до полутона, но каждый раз надеялась, вдруг что-то изменится? Вдруг мама передумала и скажет просто и понятно, что не видела её стёрку. Нет, не говорила.
Если они с мамой проходили мимо знаменитой «пончиковой» на площади Ленина, и выедающий ноздри, сладкий запах заставлял её просить:
– Мам! Купи мне пончичка!
Мама неизменно, одним и тем же тоном строго отвечала:
– Иди домой и спеки!
Всегда одно и то же:
– Иди домой и спеки!
Ну, так пока дойдёшь и спечёшь, уже расхочется! И как их печь вообще? Там же в подвале специальные машины стоят!
Фраза:
– Я не хочу суп!
Без промедления билась козырным тузом:
– Я тебя не спрашиваю, что ты хочешь!
Мама целый день могла ходить по квартире, что-то передвигать, что-то искать, терять, снова находить, перепрятывать. Часам в трём дня, если это было воскресенье, она, как бы глядя на себя со стороны, ласково сообщала:
Вот я уже уста-а-а-ала… Моя миссия закончена…
Аделаида многие годы потом думала, что «миссия» – это выдвигание ящиков в комоде.
От маминого «клише» и в школе были одни проблемы!
Каждый год с подпиской на газету «Пионерская правда» в классе возникал конфуз. Подписка на год стоила шесть рублей. Все одноклассники приносили положенные шесть рублей и получали взамен квиточек об уплате. Мама каждый год давала три и, удивлённо пожав плечами, говорила: Зачем мне на год? Меня целое лето в городе нет! – недоумевала она, видимо, намекая на летние школьные каникулы, когда они всей семьёй выезжали куда-нибудь на месячный отдых. Да лучше бы и не ездили, чем жить в тех комнатах, которые они снимали! Аделаида хорошо помнила, как чуть не утонула в общественном туалете на краю огорода. Так ведь этот отдых длился только один месяц, а не «три»! И вообще очень хотелось опять получать «Пионерскую правду». Это же была единственная детская газета, с картинками, с новостями из пионерской жизни и кино! Некоторые одноклассники даже уже выписывали «Комсомольскую правду». Выделывались! Им же надо было показать, что они уже взрослые. Когда Аделаида приносила три рубля – на полгода, вместо положенных шести, в классе дети над Аделаидой смеялись. Учителя молча брали трёшник. Но самое обидное начиналось, когда после июня газета переставала приходить, а дети в классе как будто бы назло обсуждали при ней прочитанное, смеялись напечатанным на последней странице смешинкам, обсуждали всякие пионерские новости. Тогда Аделаида чувствовала, что теперь реально «выпала из колеи».
А ещё, хоть и редко, и папа и мама шутили. Причём, у них были общие любимые шутки, произносимые изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, из пятилетки в пятилетку. Как-то раз, очень давно, папа рассказал анекдот, который, видимо, отвечал душевному состоянию мамы, и они потом всегда говорили:
Ти сто? С ума сасёл?! (Ты что – с ума сошёл?!) – и смеялись вместе.
Мамино душевное состояние отличалось завидным постоянством. Например, никто бы никогда её не смог убедить, что нога – это человеческая конечность с костями, мясом, сосудами и нервами, что она может болеть и нельзя на неё натягивать обувь тридцать седьмого размера, если сама она (живая человеческая нога) – тридцать девятого! Что странно – тут у мамы с папой была потрясающая гармония и полнейшее взаимопонимание. Даже Аделаиде покупали обувь не тридцать седьмого размера, а как мама считала нужным – «тридцать шесть с половиной». Эта проклятая «с половина» резко портила пионерке Аделаиде и без того не розовую жизнь. Обувь давила, а ноги через несколько часов отекали от веса, от неё начинала болеть голова, появлялась усталость, всё время хотелось если не прилечь, то хотя бы сесть, но всенепременно снять туфли. Они натирали кровавые волдыри, которые потом лопались и долго не заживали. Аделаида волдыри обкладывала ватой, а вата прилипала, она отдирала вату и из болячки снова сочилась кровь… Аделаида просила покупать ей «туфли побольше», на что мама резонно замечала: А ты разнашивай дома! Одень и ходи по квартире.
Папа подключался очень вовремя: Сматри – эсли туфли нэмного жмут – они ногу дэржат, чтоб она нэ расла. Если адэт свабодна, тагда нага тоже будэт свабодна и будэт свабодна расти. Патом адэнэш эщо болшэ. Эщо вирастэт. Патом эщо, эшо, эшо и сколка ти так будэшь адэват? Да сорак пяти? У дэвочки нага далжна бит малэнки. Када балшой – это нэкрасива! Никто, абасалутна никто нэ женица! Абсалутна! Ти знаэш, в Китаэ девочкам ноги вот так, вот так перевиазивали, палци вниз заварачивали, чтоби ноги савсэм не расли. И они палучались маленки. (Смотри, если туфли немного жмут, они удерживают ногу, чтоб она не росла. Если надеть свободную обувь, нога в ней будет свободна и снова будет расти. Потом придётся покупать обувь большего размера. Нога ещё вырастет. Потом ещё большего. Потом ещё и ещё. И сколько это будет продолжаться? До сорок пятого размера? У девочки размер ноги должен быть маленьким. Когда большой – это некрасиво! Никто абсолютно потом не женится. Абсолютно! Ты знаешь, в Китае девочкам ноги вот так перевязывали, пальцы вниз загибали, чтоб ноги вообще не росли. И ноги оставались маленькими.)
Это точно! Когда Аделаида в журнале в первый раз увидела фотографии ног какой-то китаянки, которой «пальци вниз загибали, штоби не расли», она чуть не лишилась рассудка. Эти ноги были похожи то ли на козлиные копытца, то ли на ступни, изуродованные во время Второй Мировой, если бы их обладательница ненароком наступила на мину. Оказывается, именно это «красиво и прилично». То есть – если у тебя такие копытца – ты аристократка из хорошей семьи и завидная невеста. После этого журнала Аделаида стала с удовольствием носить свои «тридцать шесть с половиной» до кровавых пузырей, страшно боясь, что в противном случае ей для красоты мама с папой сломают и закрутят пальцы, как родители той китаянки.
Ещё мама ненавидела всякие, с её слов, «излишества». Как показывали в русских фильмах застолья, где в какой-то деревне односельчане «напивались водки», и потом дружно пели за столом, мама и папа старались выключить телевизор.
К слову говоря – песен ни мама ни папа вообще не знали. Они могли запомнить одну, или две строчки из какого-нибудь, особенно понравившегося им, шлягера и потом напевать эти две строчки до бесконечности. Но почему-то то, что они выбирали для напевов, опять касалось Аделаиды?! Как она ненавидела эту мерзкую песню, особенно в исполнении папы: