Какой простор! Книга вторая: Бытие
Шрифт:
Не сговариваясь все четверо вышли из сельсовета, пропитавшегося приторным чадом тлена, с облегчением вдохнули чистый воздух.
— Ну, как будто прибыли по назначению. Вы оставайтесь здесь, а я отца Пафнутия к матушке мигом доставлю, заждалась, наверное. — Назар Гаврилович подмигнул попу и, усадив его в сани, хлестнул застоявшихся лошадей.
Натянув поводья, кони помчались на майдан, к церкви, напротив которой курганом маячил каменный поповский дом. До революции на этом майдане каждую осень топталась людная ярмарка, на которую еженедельно съезжались крестьяне со всей волости.
— Плохи
— Зайдем вон в ту хату, обо всем расспросим людей, — предложил Иван Данилович и показал рукой на аккуратно подсиненный домик, полускрытый вишневым садом.
— Пойдем. Это хата Конвисара. Он со мной в одном полку у красных служил, Перекоп вместе брали, заслуженный перед советской властью человек.
Вошли в сени. В темноте Иван Данилович сбил со стены коромысло, и оно с громом ударило по пустым ведрам.
— Кто там? — раздался в светлице сердитый голос: Конвисар, с бритвой в руке, с намыленной щекой, распахнул дверь. — А, это ты, Грицько, заходи! С утра поджидаем тебя. Отченашенко назначил на вечер заседание комячейки. Надо нам обсудить положение, потому дожились — хуже некуда.
— Знакомься, это доктор из Чарусы. — Бондаренко кивнул на озябшего, съежившегося ветеринара, платком вытиравшего раскрасневшийся нос.
— Не доктор, а фельдшер, к тому же ветеринарный, — резко поправил его Аксенов. — Но когда-нибудь стану и доктором.
Иван Данилович снял пальто, подошел к больной.
— Погано у нас в селе, Гриша. Люди падают от тифа, будто трава под косой в троицын день.
— Что же нам делать? — закручинился Бондаренко. — Помощи ждать неоткуда, надо самим выкручиваться. Не тот казак, шо поборол, а тот, шо вывернулся.
— Соберутся вечером коммунисты, обсудим. Вся надежда у народа только на нас — коммунистов. Все идут к нам, и все, как погорельцы, просят хлеба.
Вечером к хате Конвисара на санях, запряженных плохонькой лошаденкой, подъехал председатель сельсовета, сапожник Отченашенко с сыном Василием, вошел в хату, поздоровался.
— С кладбища я, захоронил покойников. Мертвяков столько, хоть забор из них вокруг села городи, — словно оправдываясь, сказал Отченашенко. — Где тут у тебя рукомойник, сполоснуть руки?
Вскоре пришел бывший партизан Балайда, легкий, высокий красавец; морозный румянец, словно позолота, лежал на его матовом лице; тонкие бархатные брови разлетелись до самых висков. Вместе с ним явился Роман Мормуль, друг его по партизанскому отряду, а следом за ним, отряхиваясь от снега, неуклюже ввалился хлебороб Плющ, с лицом, побитым оспой.
— Ты бы сходил, Вася, за дедом Данилой, да заодно прихватил бы с собой и кузнеца Романушко, — попросил Отченашенко сына.
Василий вышел за порог и сразу увидел двух стариков, — поддерживая друг друга, они шагали к хате.
— А батько послал меня за вами, — сказал парень и помог им взойти на обмерзший порог.
Подошло еще пятеро крестьян вместе с молоденькой учительницей, Ангелиной Васильевной Томенко, недавно присланной из города в куприевскую школу. Несмотря на свои восемнадцать лет, она уже состояла в партии и встала на учет в сельской партячейке.
На ней была солдатская стеганка, зеленая юбка из трофейного сукна и юфтевые сапоги на высоких каблучках, сшитые по ноге. Учительница сбросила пуховый платок, и Иван Данилович увидел тяжелые золотые косы, красиво уложенные вокруг головы.
— Иван Данилович, иди в мою хату. Жди там, пока кончатся наши сборы, — попросил Отченашенко.
— Вы что, не доверяете мне? — обиделся ветеринар.
— Доверяем. Но такой порядок, сборы закрытые, а ты беспартийный. Так что не обижайся, дорогой.
Иван Данилович, насупившись, вышел, и Отченашенко открыл собрание партячейки.
— Садись, товарищ Балайда, за стол, рисуй протокол. На повестке дня самый больной вопрос нашей жизни: как уберечь мужиков нашего села от голодной смерти… Предлагаю товарищам коммунистам высказаться: как быть, что делать?
— Что тут высказываться, помощи ждать неоткуда, вся надежда только на самих себя, — сказал Плющ, помолчал немного, ударил себя кулаком в широкую грудь и крикнул: — У куркулей хлеба хоть завались, так они и под проценты не дадут, его надо забрать силой! Вот и весь сказ.
— Не можно брать силком, — простонал Отченашенко. — Советская власть не дозволяет такого произвола, а советская власть — это мы, товарищи, с вами.
Раздался манящий удар колокола, один, другой, третий — поп Пафнутий призывал прихожан к вечерне. Медные раскаты словно пробудили от сна кузнеца Романушко, забившегося в угол хаты, под иконы, у которых сухо, будто оживший кузнечик, потрескивала лампадка. Он поднялся во весь рост, расправил широкие плечи, попросил:
— Дай мне слово, Никифорыч. — Вышел на свет к столу и, как перед работой, поплевал в широченные шершавые ладони. — Нет у нас, граждане, никакого капиталу в селе, окромя божьего могущества, что вот уже какой год надежно сберегается в храме. Читал я в газетке «Беднота», будто в России, на Волге и во Владимире, мужики самочинно реквизируют религиозный инвентарь, без стеснения заходят и в соборы, и в монастыри и берут все, что имеет цену, на неотложные нужды народа. Предлагаю забрать из нашего алтаря золотую чашу, плащаницу, дароносицу, хоругви, кадильницу и хресты серебряные. И все это богатство поменять в Чарусе на хлеб, бо наша детва совсем зачахнет без хлеба.
Кузнец говорил медленно, подгоняя слово к слову, словно ковал звенья одной цепи, и по лицам людей, освещенных тусклым светом лампы, видел, как взволновали их его кощунственные речи. Жизнь любого здесь человека прочными узами была связана с церковью. Всех крестили в одной купели, а потом в той же медной помятой купели крестили их детей. Каждого из них венчали в этой церкви.
Кузнец Романушко до мельчайших подробностей вспомнил высокий храм, залитый желтым огнем свечей, и торжественный голос священника у себя над ухом: «Обручается раб божий Иван с рабой божией Марией», и то, как священник дал ему и молодой Марии выпить терпкого красного вина, разбавленного водой, а потом, как маленьких, водил за руки вокруг высокого аналоя с лежащим на нем Евангелием. Давно это было, а вот же не забылось до сих пор и вспоминается с радостью. И, желая отогнать от себя возникшее видение, Романушко взмахнул рукой, едва не опрокинув лампу, и грузно опустился на лавку.