Какой простор! Книга вторая: Бытие
Шрифт:
— Сейчас можно прожить и без коммуны. Земля есть, зерно есть, кони тоже исправные, купил у кавалеристов.
— Все есть, окромя птичьего молока. А в республике голод, газеты бьют набат. Милиционер Ежов рассказывал — в Чарусе человека, как скотину, зарезали и сожрали.
— А что ты мне жалишься, ты совецкой власти скажи. Я до голода твоего непричастный.
Позавтракав, ветеринар напялил на себя свое худое пальтишко, прихватил узелок и, не прощаясь с Федорцами, пошел за хромающим Бондаренко. Как только вышел из жарко натопленной, душной горницы, на изболевшейся душе его сразу стало покойней и чище. Вдыхая свежий морозный воздух, он с интересом
В крохотной, ничем не огороженной хатенке Бондаренко грелся на соломе золотистый тонконогий телок с белой звездочкой на лбу.
— Сю ночь нашелся, — радостно оповестил Грицько, скинул потрепанную шинель, накрыл ею телка, и ветеринар увидел на слинялой гимнастерке хозяина яркий орден Красного Знамени, окантованный малиновой лентой в оборках.
Заметив, что гость смотрит на орден, Бондаренко объяснил:
— Наградили за уничтожение Врангеля, а я отказывался. Говорю: золотой егорьевский крест, что в Галиции заработал, пожертвовал на оборону, и этот серебряный знак тоже мне ни к чему. А командир моего полка, ты его знаешь — механик Иванов с паровозного, говорит: раз дают, то бери, это ведь не крест, а революционное знамя. Ну, пришлось взять, вот и красуюсь им назло куркулям. Федорец видеть этот орден не может, как черт от ладана нос от него воротит.
Жена и шестеро детей Бондаренко вповалку лежали на холодной печи. Иван Данилович полез к ним измерять температуру. Больные взмокли от пота, пульс у них был неровный, замедленный.
— Дело близко к кризису, стало быть пойдут на поправку, — обнадежил ветеринар и, протерев спиртом шприц, вспрыснул больным камфару. — Так-то им будет полегче.
Потирая озябшие руки, Иван Данилович подошел к побеленной стене, увешанной пожелтевшими фотографиями, увидел карточку: рядом с Бондаренко стоял механик Иванов и его сынишка Лука. Все трое в военной форме, при оружии.
— В Каховке снимались. В канун перекопского боя, — объяснил хозяин. — Где они теперь, отец и сын?
Маленькая, выцветшая фотография взволновала ветеринара до слез. Вот они, настоящие-то люди, которые не побоялись рисковать жизнью за счастье народа.
— Грицько, ты коммунист?
— Коммунист! В ночь перед штурмом Турецкого вала приняли меня в партию. Как сейчас помню: скаженный ветер, кишки марш играют, а я стою посередь степи и товарищам бойцам рассказываю, как всю жизнь батрачил у Федорца. Получил партийный билет, а в тот день комиссара батальона убило, и пришлось мне, с моим однодневным партийным стажем, становиться за комиссара, за собой людей в бой вести. Сильное сражение было, не дай бог такое заново пережить. Одними убитыми тысячи потеряли. Много там, в красноармейских ротах, паровозников из Чарусы было. Повстречался я за горелым Чонгарским мостом с Дарьей с собачьего завода, и большевика Лифшица, если помнишь — еврей кучерявый такой, тоже видал. Где-то все они теперь?
Было видно, что Грицьку приятны воспоминания.
Обметя веником на пороге сапоги, в хату вошли двое в потертых солдатских шинелях и подвернутых суконных буденовках.
— Это мои квартиранты, тоже коммунары, мои однополчане. После демобилизации, как бревна в половодье, прибились к нашему хутору, да тут и остались.
Парни подали ветеринару руки. Высокий и сероглазый, неладно скроенный, но крепко сшитый, назвал себя Максимом Рябовым. Голос показался знакомым Ивану Даниловичу, и он вспомнил, что ночью встретил его в поле у одинокой березы; второй, пониже ростом и постарше годами, назвался Оверком Барабашем.
— Ну как, уговорил? — щуря узкие глаза, насмешливо спросил Бондаренко Максима. — Говорит, сама собою не владею, что свекор прикажет, то и роблю.
— Никак отважиться не может, хоть и уверяет, что любит. Все спрашивает, а где мы жить будем, а где спать, а что будем кусать? Но в конце концов придет до нас, больше ей идти некуда. Я ей говорю: не надоело тебе в наймичках всю жизнь мучиться? Отвечает, я не наймичка, а мужнина жена, муж мой в красных матросах служит. Не понимает дуреха своей светлой судьбы.
— Да я и сам кликал ее в коммуну. Ответ — у нее в хате одни хворые — мать, золовка. Выдюжат, тогда… — сказал Бондаренко.
— Холодно, — пожаловался Оверко и подул на свои примороженные, распухшие пальцы. — Пойду, может, где соломы разживусь на топку.
— Я запрягу общественную кобылу, поеду с Оверко в Федорцову рощу, напилим и нарубим для всех коммунаров дров, — предложил Максим. — Детишки по хатам замерзают, а мы боимся куркуля взять за жабры.
— Хай подымет на всю губернию. Поедет начальству жалиться. Но другого выхода нет. Езжайте, ребята, — разрешил Бондаренко.
— Давно бы так! — весело засмеялся Оверко, сдернул со стены зубастую, как щука, поперечную пилу. — Потопали, Максим.
Пришла хорошенькая девочка-подросток и, потупив испуганные глаза, трогательно попросила Ивана Даниловича полечить ее больную мать.
— Бедует ее мать, — сказал Бондаренко, — с тех пор как убили мужа, нет ей житья от Федорца, придирается, точит, словно ржа железо.
— Федорец, Федорец, только и слышу о нем. Будто и нет у вас в селе советской власти! Неужели шею нельзя свернуть этому кровопийце?! — озлившись, закричал ветеринар.
— Подожди, окрепнем маленько, обязательно свернем… Все припомним матерому волку. А к Ефросинье Убийбатько пойди, поставь бабу на ноги. Она у нас примерная коммунарка.
По узенькой, протоптанной среди хат стежке Иван Данилович пошел вслед аа девочкой. Яркая белизна снега ослепила его. Все сияло, покрытое искрящимся молодым снегом: необозримые степные дали, соломенные крыши, невысокие вишневые сады.
Ефросинья Убийбатько лежала на деревянной кровати, накрытая домотканым полосатым рядном. В хате было холодно, даже вода в ведре замерзала.
— Пришла, доня? — шепотом спросила вдова. — Ты бы кипятку мне согрела.
— Топить нечем, мамо.
— А топить надо, больную нужно держать в тепле, — потребовал Иван Данилович.
Девочка посмотрела на него недобро сверкнувшими глазенками и, решившись, достала из-под лавки топор, выбежала из хаты. Вскоре снаружи послышались жалобные удары топора о дерево.
Аксенов выглянул из окна — девочка неумело рубила в саду яблоню. Дерево гнулось и стонало, будто живое.