Камень на камень
Шрифт:
Они и мне советуют сеять лен. Золотоносная культура, говорят. Морг[1] льна все равно что моргов пять пшеницы, семь ржи, а картофеля и не счесть. И хлопот не больше, чем с рожью, пшеницей, картофелем. Посеешь, снимешь, высушишь, обмолотишь и вези на скупной пункт. Семена для посева? Заключишь контракт, дадут тебе семена. Еще и ссуду дадут, чтобы с ними расплачиваться. А сырое лето выдастся? Так оно и для ржи, и для пшеницы сырое, не говоря уже о картошке. Сырое для всего сырое. Без разбору, пшеница ли, картофель, лен. Мое ли поле, твое. Перед богом все равны. Потоп всю землю залил. Ной один остался и всякой твари по паре взял и по два зернышка семян. А ржа нападет? Так разве у ржи, пшеницы, картошки своих нет
Того и гляди, на вредителя свой вредитель нападет, а на вредителей тех вредителей — свои. Все на этом свете друг с дружкой враждует и еще хуже будет враждовать. А ты сей лен, хотя б в накладе не останешься. Тоже, может, недолго так будет. А воробьи? Ой, дурная ты голова, как же в деревне без воробьев? Поставишь пугало, а то и пару, или по штуке в каждом углу. Большое дело — две палки крест-накрест сколотить. Нацепишь старые портки, куртки, рубахи, шляпы. Мало у нас никчемушного барахла? Годами копится, все выбросить жалко.
Лен — это тебе и солома, и семена. А рожь, пшеница — только зерно. Пройдись по деревне. Сразу видно, кто сеет лен. Или в воскресенье к поздней обедне сходи. Бумажки из рук на поднос будто с ангелов перья летят. А звякнет медяк, все оборачиваются: кто ж это посмел? Ты пока в больнице лежал, были здесь двое, с весны до осени расписывали костел. Один как-то по пьяной лавочке свалился с лесов. Но другой дальше малевал. Потолок теперь весь голубой, ровно небеса. А на стенах новые страсти господни. Прежде была голова Христова в терновом венце, а нынче один его глаз. Людям лучше, и господь получше стал. А колокол новый на колокольне из чего? Изо льна, брат. Звонит — за горами, за лесами слыхать. Приходят оттуда люди за солью, керосином, за спичками, рассказывают. Бим-бам, бим-бам.
Но коли все лен посеют, кто будет сеять рожь, пшеницу, из чего хлеб станут печь? Хотя я иногда подумывал: у меня семь моргов, может, выкроить один под лен? Заработаю какую малость, если выдастся урожайный год. И, может, закончу, наконец, этот склеп, а то прямо стыд берет. С виду как блиндаж, ни тебе святого, ни креста. Не говоря уже, сколько лет. Ставил тут один у Малиновского на могиле крест. Предлагал и у меня такой же поставить. Но мне не понравился. Точно кол от изгороди, без Иисуса Христа, что это за крест. Правда, из тех, что побогаче, мне на нашем кладбище тоже не нравится никакой. Забредешь иной раз поглядеть, может, который для моего склепа подойдет, а они все богаче да пышней.
Коваликов крест за три версты от кладбища видать, Почти вровень с деревьями. И сам будто дерево, обломанное бурей. И будто из двух неокорованных стволов сбит. Сучки даже на нем обрублены, как на настоящем дереве, и кора потрескалась от старости. А все вырезано из камня. Сам Иисус небольшой, зато терновый венец с воронье гнездо. Стоишь под этим крестом как под виселицей, и еще голову точно на висельника задирай. И зачем так высоко? На смерть вверху долго не насмотришься. Затылок занемеет. Вверх только на погожий день хорошо глядеть или когда аисты улетают, а смерть, она книзу тянет. Даже плакать не очень-то поплачешь, задравши голову. Шея вытянутая — слезы душат и нет чтоб на глаза, в желудок текут.
Как-то немцы повесили одного из наших на таком высоченном кресте. Мы когда снизу на него смотрели, казалось, смеется он. А потом, когда уже на земле у наших ног лежал, увидели, что лицо от боли перекошенное и язык наружу. Будто словом подавился, будто в горле застряло слово, когда он его выкрикнуть хотел. Правда, в те времена чаще всего что-нибудь
Ему б не в поля убегать, а в другую сторону, к реке, тогда, может бы, и остался жив. Река неглубокая, неширокая, обыкновенная река, в каждой деревне такая есть. Поишь лошадь, а она мордой чуть не до дна достает. Старые ведра торчат из воды, а в ведрах налимы. Бабы, когда белье полощут, на середину зайдут, а вода им не выше колен. По берегам ивы, кусты. И до реки ему ближе было, чем до того креста. Хотя его могли аккурат в сторону креста гнать. А человек туда бежит, куда его гонят. Или, может, крест этот ему показался деревом на опушке леса.
Подстрелили его, но как-то он до креста дополз. И обхватил подножие — изо всех сил, видно, держался, заноз полно под ногти загнал и кожу на руках ободрал до локтей, никак они не могли его оторвать. Пальцы все повыламывали. И полумертвым повесили на поперечине этого креста. Мы потом не знали, как его снять, и пришлось крест срубить.
Или дочка Баранского, девчоночка и трех лет не прожила, а Баранский ей такой отгрохал склеп, словно весь род Баранских, всех дедов-прадедов там похоронил. И Иисус Христос на этом склепе мало что великан — то ли камень седой такой, то ли чем покрашенный, но выглядит господь, будто целый век прожил. А чего он там жил? Тридцать три годочка. И в любую халупу, не наклоняя перед притолокой головы, мог зайти. Я сам не маленький, смолоду в деревне выше всех был. Редко когда на гулянке в дальней деревне попадался кто повыше меня. А в партизанском отряде нас только двое-трое таких верзил было, хоть все мужики один к одному, как дубы. Так вот, если б выстроить нас в две шеренги, Иисус наш Христос куда-нибудь бы в середку попал. Говорил я даже Баранскому, что для такого младенчика ангел лучше бы подошел. А он рукой махнул. Что ангел? Заступиться еще заступится, но не спасет.
Стоит Иисус будто на взгорке, руки на груди сложил, голову опустил и думает. Ну, есть об чем подумать. Бог ли, человек ли, каждому задуматься придет пора. А над трехлетней-то малявочкой? Можно думать и думать, кем бы она выросла. Баранский хвастался, докторша была б. Да разве можно хвастаться покойниками? Лучше молитву за их душу прочесть. А Баранский всегда был бахвал. Купил как-то коня, так хвалился, что четырехлетка. А стоило в зубы поглядеть — раза в два старше. Может, она бы портнихой стала. Или, как другие, вышла замуж и со своим мужиком до самой до смерти в поле спину гнула.
Или Партыка — поставил на своем склепе Христа, несущего на Голгофу крест. Так в плечах господь с трех Партык, а каждая стопа — почти три человеческие. А еще конец креста над соседней могилой, Чепели, нависает, и вечно Партыка с Чепелей в день поминовения ругаются. И такой Иисус Христос огромный — крест на себе несет, а не чувствуешь, что ему тяжело. И если б даже помочь захотел — что ты со своею силой против него? Бог должен быть как человек, чтобы видно было: страдает он от того же, от чего и человек будет страдать. Чтобы можно было и взгрустнуть, когда он невесел. И пожалеть его, как самого себя. И посочувствовать, потому что он, как и человек, ничего не может. И даже поменяться с ним. Дай мне крест, я за тебя понесу, а ты за меня помысли.
Жаль, что я не был летчиком, а то, может, поставил бы себе такой пропеллер, как на могиле у Яся Круля. Ох, до чего ж хорош. Но куда мне — как говорится, рылом не вышел. А Ясь, когда последний раз приезжал в деревню, был уже капитан. Разбился на реактивном истребителе во время подготовки к параду. Привезли его в цинковом гробу на специальной машине. А на другой сослуживцы приехали. Человек двадцать, и все офицеры. У каждого серебряный шнур через плечо, медали на груди, кортики на боку. По шестеро несли Яся на кладбище от самого дома. На подмену никого к гробу не допускали, хотя и здесь, в деревне, были у Ясека друзья. Коров вместе пасли, вместе ходили в школу.