Камень на камень
Шрифт:
Плюхнулся я на кровать, чтобы хоть мысли собрать. Но это легко сказать: собрать мысли. Бывают минуты, когда больше всего хочется разогнать свои мысли на все четыре стороны. И превратиться в табуретку или в стол. И оставаться этим столом или табуреткой, пока все не утрясется. Думать — это ж как песок из одной руки в другую пересыпать, и так по кругу, без конца. Да хоть всю жизнь пересыпай, кнута из песка не скрутишь. И даже если б скрутил — кого подгонять? Шимон, Шимон, почудилось, кто-то меня зовет. Но не хотелось знать, кто. То ли я смотрел на горницу, то ли горница так на меня смотрела, но глазам моим все виделось мертвым. И тут пришел кот.
Встал на пороге, мяукнул и прыг ко мне на колени. Я о нем и забыл. Недоставало еще о кошке помнить. Да и, по правде говоря, не любил я нашего кота. Лоботряс был, зараза, мышей ловить силком приходилось его
Наш кот иногда целый день продрыхнет, целую ночь, да еще утром просыпаться не желает, пока я в плите не разведу огонь и его не припечет. И то не сразу соскочит. Потягивается, выгибается, хвост то трубой вскинет, то под себя подвернет, тут уж я терял терпенье, хватал его за шкирку и наземь. Или прямиком в овин, запру ворота, здесь твое место, леший, понюхай, чуешь мышей? Вот и лови. Но, бывало, полчаса не пройдет, уже скребется обратно в дверь. Как его не впустить? Лоботряс, конечно, да без кошки пусто в хате, все равно что без пса во дворе, без коров, без лошадей в поле, без птиц в небе. Настанет вечер, так хоть мурлычет что-то живое, тоже приятно. Прислушаешься к его урчанью, и покажется тебе, кто-то на другой кровати спит или мать, забившись в дальний угол, шепчет свои молитвы.
Я думал, он пропал за те два года, что меня не было. И даже не очень бы об нем жалел. А тут, гляжу, отъелся, разжирел. Кабы не то, что кот, а не кошка, можно бы подумать, сукотный, от котят его так разнесло. И мяукает вроде грубее. И хвост стал пушистый, как у лисы. И морда почти совсем с туловищем срослась. Даже трудно было поверить, что это тот самый, прежний мой кот. Но неужели б я не узнал своего кота? Бурый, глазища зеленые, хвост наполовину белый. Ни у кого в деревне похожих нет. Погладил его по спине — как по нагретой солнцем мураве провел рукой.
Лежал он у меня на коленях, будто только что вынутый из печи хлеб, и слышно было, Как мыши в нем играют. Видать, он немало их сожрал, я рукой чувствовал, как они в нем гомозятся, толкаются, озорничают. А его жирное брюхо знай вздымалось и опадало, вздымалось и опадало. И мурлыканье откуда-то изнутри шло. Могло показаться, одно брюхо в нем живое, а остальное — так, лежит чего-то на коленях, дохлое и счастливое. А моя рука, которой я его гладил, как бы небо над этим его издохшим счастьем.
Он весь провонял этими мышами. Может, ради меня столько ухлопал, чтобы откупиться за годы лентяйства. И мне даже стыдно стало, что в больнице, когда бы кто ни спросил, есть ли у меня кошка, я отвечал, что был кот, да я его пришиб, зачем держать лодыря.
Вообще-то о кошках там мало говорили, что за тварь кошка, чтобы о ней говорить. Серая или черная, ловит мышей или лоботрясничает, вот и все. Чаще уж о собаках или голубях. А больше всего о лошадях. О лошадях стоило только одному начать, сразу все подхватывали. Такие лошади, сякие, старые, молодые, работливые, норовистые, караковые, серые, гнедые, вороные, буланые, саврасые, соловые, пегие, рыжие, чалые. И так, случалось, целый день. Потому что о лошадях каждый мог больше рассказать, чем о себе, и больше, чем о детях, о бабе, о хозяйстве, больше, чем о белом свете. И неважно, правда это была или неправда. Мог кто и не верить, но слушал вместе с другими. Потому что, когда человек прикован к постели или одной ногой на том свете, ему все едино, верить или просто слушать. Бывало, свет на ночь погасят, а тут, в потемках, дальше о лошадях, будто лошади эти между кроватей улеглись, каждая со своим хозяином рядом.
Лежал с нами один адвокат, остальные-то все были деревенские. Но и он любил послушать. И не только про лошадей, а и про всякую животину. Даже если читал, а кто-нибудь начинал рассказывать, откладывал книжку и слушал, будто это было интересней написанного. Рядом со мной, по левую от меня руку, лежал. Что-то у него было с позвоночником, угасал на глазах. Но никогда не жаловался, что там у него
— Не спите, пан Шимон?
У меня еще с партизанских времен чуткий сон, ну и отдохнувший был, мышь бы услышал. И тоже просыпался рано, когда все еще спали. Лежал с закрытыми глазами, а в голове уже мыслей полно. И о нем даже иногда думал, что дышит чудно, а это в нем смерть так дышала.
— Может, я вас разбудил?
— Какое там. Дома я б уже на ногах был.
— И что бы вы делали?
— Ой, дела всегда найдутся. Скотине корму задать. Всяк визжит, ревет, ржет, кудахчет, не знаешь, кому вперед. А хуже всех свиньи, сырого есть не станут, вари им, и самые изо всех прожорливые. В деревне, пан Казимеж (его Казимежем звали), день не с солнышка начинается, а с голодной скотины. Потом уже солнце вылазит на небо, когда скотина обряжена. Это здесь баклуши бьешь. Ни живешь, ни помираешь. Неизвестно, зачем спать ложишься и зачем просыпаешься.
Я знал, что он любит слушать про скотину, и сам его часто на эту скотину наводил, чувствовал, что ему становилось полегче. А он меня сразу спрашивать:
— А много у вас свиней?
— Ой, порядком, пан Казимеж. Только свиноматок две. А если хороший помет, иной раз до двадцати поросят от одной, да столько же от другой, и никого не продаю, всех на откорм оставляю. Войдешь к ним со жратвой — ногу некуда поставить. Белым-бело, будто кто сирень по хлеву разбросал. А прилипнут к соскам, так только чмоканье отовсюду слышится, сю, сю, сю. Точно сечку где-то рубят или дождь по стенам шуршит. А матка хоть бы что, лежит, развалясь, посреди этой сирени, можно подумать, сдохла. Брюхо напоказ, зенки сощурены и почти что не дышит. А эти визжат, лазают по ней, вырывают друг у дружки соски. Остервенелее, чем щенки. Вы небось не знаете, что сосок соску рознь, хоть и все у одной матки. В одном больше молока, в другом меньше. Этот поядреней, тот как тряпочка. Да и поросята разные родятся, один хилый, привередливый, другой, наоборот, жадоба. Такой жадень может и три соска за раз выдоить. А дерутся-то как из-за этих сосков. Слава богу, когтей у них нету. Были б, перецарапались бы в кровь. А свиноматка — гора мяса и само смиренье. Редко когда Ногой дернет, если какой уж больно ей допечет, и лежит, покуда ее не высосут до последней Капли.
— А птицы у вас много?
— Ой, этого добра полно. Куры, гуси, утки, еще всякая разность. Тьма-тьмущая. Но я птицу люблю. Поутру дверь в хлев не успеете открыть, а там шум, гам, они уже вас учуяли. А открою дверь, все равно что затвор мельничный открыл. Валит через вас, под вами, сверху. Сплошная туча перьев. И в минуту весь двор в перьях, земля, небо. Собака даже если захочет залаять, перо это ей глотку забьет, лает как будто за стеной. А квохтанья, гоготу, кряканья, кулдыканья еще больше, чем пера. А начнет вся эта орда землю клевать, земля дрожит, точно по ней град лупит. Выглянет теленок из хлева и тут же назад. А вздумаете лошадь запрячь, придется вам ее сквозь этот шум силой тянуть. Есть у меня индюки, есть цесарки. Но цесарки как цесарки. Тихие, боязливые, потерявшиеся среди остальной братии. Не толкаются, под ноги не лезут. А куры — это шантрапа. Разве что яйца несут. Придет зима, яйца подорожают, хоть при своих останешься. У меня даже два павлина есть. Я их держу, потому что народ в деревне привык говорить: там, где два павлина. Иногда который-нибудь хвост развернет, вот и у меня своя радуга. Есть на что поглядеть. Хотя, честно говоря, я и не знаю, сколько у меня этого добра. Не считаю, и все. Да их и не перечтешь, даже если захочется. Мечутся, прыгают, клюются, дерутся, сотню глаз надо иметь. А зальет солнышко двор, все так и переливается. Иной раз до ста с грехом пополам досчитаю, а дальше пропадет охота. Да и зачем считать, подумаю. Прибудет, что ли, мне от этого? Пусть живут несосчитанные. Знал бы, сколько их есть, все б горевал, когда гусь пропадет, или курица, или утка. Ходи тогда, ищи по чужим дворам, по садам, в загатьях, в загуменниках и выспрашивай у людей, не видал ли Кто. А в деревне особо негде искать. Хата к хате впритык, все кучею. Выходит, нужно соседей винить. Когда что пропадет, соседи самые ближние. Но, может, для того люди меж собой и соседствуют? А если ты еще с соседями не в ладах, уж тем более они ближе всех. Или надо западни на хорьков ставить, чтоб и сосед мог туда ненароком попасть. Да и хорьком не стоит брезговать.