Камень на камень
Шрифт:
— Ты что, не спишь еще?
На всякий случай у меня был заготовлен ответ, что заели блохи. Но не знаю, поверил ли бы отец, блох у нас не было. Мать каждый день выносила постель во двор, а под простыни клала сушеный чебрец. Когда же я наконец засыпал, то все равно не знал точно, сон это или явь, потому что краюшка хлеба по-прежнему маячила у меня перед глазами. Раз мне приснилось, что я поднялся на чердак, подставил стремянку, но стремянка оказалась коротка, залез на тополь, но и тополь оказался низковат. Такое могло быть и во сне, и наяву. А утром отец у меня спрашивает:
— Чего это ты извертелся весь? Снилось что?
Я выкрутился, сказал, это, наверное, после вчерашней капусты с горохом, — про
Хуже бывало днем, особенно когда он в горнице сидел, да еще если только стол нас разделял. Мне словно неведомая сила нарочно пихала эту краюшку в рот и приказывала есть у отца на глазах, потому как это всего лишь хлеб. А хлеб для того, чтобы его ели. У меня в голове отдавался хруст зачерствелого куска на зубах. И я со страхом оглядывался, потому что казалось — хруст этот все слышат. Отец, мать, Михал, Антек и даже Сташек в люльке. А дед уже открывает рот, чтобы громко сказать:
— Эй, слышьте, чего-то хрустит. Ну-ка, Михась, загляни под кровать, может, там кот, проклятущий, мышку жрет.
А отец будто только того и ждал:
— Где кот? Какой кот? Я кота во двор выкинул! А ну признавайтесь, который из вас?! Ты, Шимек?! Открывай пасть, стервец!
Но отец и так, наверное, что-то чувствовал, недаром частенько смотрел на меня, словно хотел спросить: «Чего ты там ешь?»
Я весь съеживался под его взглядом, повторяя в мыслях: я ничего не ем, ничего не ем, ничего не ем. Или — это я сливу ем, потому что мне вспоминалось, как мы осенью рвали сливы у ксендза в саду. Или как рвали орехи в лещиннике перед успеньем, вот я их и грызу. Но они еще молочнистые, тятя, были. И управляющий нас прогнал.
А раз отец смотрел, смотрел на меня и вдруг спрашивает:
— Ты о чем думаешь?
Я в первую минуту оцепенел, слова из себя выдавить не мог. Будто рот у меня был этим хлебом набит. И, спасаясь, как мышь от кошки, сделал вид, что не меня отец спрашивает, а Михала. И посмотрел на Михала: чего он ответит отцу. Михал посмотрел на меня. Но отца не легко было провести:
— Не Михал. Михал — я знаю, о чем. У Михала мысли прозрачные, как ключевая вода. Ты.
— Я? — удивился я, чтобы выиграть еще минутку, сочинить, о чем это я думаю.
И не успел отец повторить: ты, — я уже знал, о чем.
— Об Иисусе Христе думаю, — выпалил я одним духом.
У отца глаза во всю ширь раскрылись, выпрямившись, он смотрел на меня, как слепец на солнце. Тут уже он не знал, что сказать. Я понадеялся, оставит меня в покое. Может быть, встанет, скажет:
— Надо сходить на коня поглядеть.
Или же опять начнет выпытывать у деда:
— Ну как, припомнили? Может, под грушей за овином зарыли? Помните, там дикая груша росла.
— Как же не помнить? Выше овина была, а груши сладкие, как мед. — Дед на самом-то деле все до малости помнил, вся жизнь день за днем была записана у него в памяти. Кроме одного единственного — где он зарыл эти бумаги. — Нет, нету их под грушей. Скорей уж под яблонькой. Была такая яблонька, яблоки с одного боку красные, с другого желтые. Да буря налетела и выворотила ее с корнями.
Отец снова сощурил глаза, может, прикидывая про себя, поверить мне или не поверить. И, будто хотел эти мои слова, об чем я думаю, услыхать еще раз, сказал:
— Значит, об Иисусе Христе думаешь?
— Об Иисусе Христе, — горячо подтвердил я, дед даже умилился:
— Вы хотите Михала на ксендза учить, а видать, Шимека господь для себя избрал. Дитя, а какие мысли в голове. Об Иисусе Христе, во как. Старику другой раз такое не придет на ум. Он ксендзом будет, попомните меня.
Я прикусил язык, чтобы не сказать, что не буду. Совсем мне не улыбалось быть ксендзом. Всю жизнь только служить молебны, да еще в платье ходить,
У ксендзов мне одно только нравилось — исповеди. Приятно, должно быть, сидеть в исповедальне за решеточкой и выслушивать грехи всей деревни. Эх, вот когда можно уйму всякого-разного узнать. И прощать, не прощать, накладывать покаяния. А больше всего я бы адом стращал, да так, чтобы волосы становились дыбом, мороз драл по коже, зубы стучали и слезы текли ручьем. Только надо бы выдумать другой ад, этого люди уже не боятся. Может, он не на том свете должен быть, а здесь, на земле? Может, не одна душа, но и тело должно страдать? Может, не всем вместе там пребывать нужно, а чтобы каждый по отдельности? И может быть, даже без чертей, только чтоб человек и муки?
Дольше всех из нашей деревни я б исповедовал трех незамужних девок: Крысю Лятеру, Веронку Мазяр и Магду Кукавец. А из замужних Бальбусиху. Потому что у ней, пока она за Бальбуса не вышла, ухажеров было как собак. Каждый вечер отец за ней по деревне гонялся с кнутом, а она от него. Говорили даже, ребеночка прижила, но утопила. Да и потом, замужем, не переменилась ничуть. Но чтобы узнать, правда ли все, что люди болтают, надо много кого выслушать. Старых баб и мужиков я б исповедовать не стал. Пусть их исповедует викарий. Ну может, из старух одну Пшигаиху, чтоб узнать, такие ли же девки были в прежние времена. Кому, как не Пшигаихе, лучше знать? Она, говорят, никого не пропускала. Войт, батрак, мельник, сосед — любой, без разбору. А уж особенно падка была на солдат, стояли когда-то у нас в деревне солдаты. Мундиры у них были синие, а штаны красные, видать, потому ее к ним и тянуло. Мужик молился, чтоб господь выгнал из нее сатану, а она над ним насмехалась. Привела как-то в хату сразу троих солдат и забавлялась с ними в чем мать родила, а мужик смотри. Он ее потом отлупил мокрой веревкой, так она его в рекруты отправила, и домой он уже не вернулся. Только захочет ли она обо всем об этом на исповеди рассказать?
— Михал ли, Шимек ли, — сказала мать, — дай-то бог, чтоб один из них.
— Говорю вам, Шимек, — упорствовал дед. — А кабы еще здесь, в нашем приходе. Я-то не доживу. А вам бы хорошо в плебанию перебраться. Зажили бы, как в раю. Одного сада три морга. И костел под боком.
— Ну и что ты думаешь? — У отца и ксендз этот не отбил охоты продолжать допрос.
— Думаю… — запнулся я, потому как не больно знал, что думаю.
— Что думает? — снова пришел мне на помощь дед. — Об Иисусе Христе думает, он же тебе сказал. Вон висит на стене распятие, глянет — и думать больше незачем.
Я в панике посмотрел на распятие, и что-то во мне как прорвалось.
— Думаю, — сказал я уже без запинки, — что он за нас страдал и умер на кресте.
— Ой, настрадался господь, настрадался, — отозвалась мать от плиты. — А люди все равно какие были, такие есть.
— А может, хуже были бы, — вставил дед.
— Куда ж еще хуже? — всполошилась мать.
— Ну были б, к примеру, все как этот шаромыжник Мархевка. Можно с таким жить? Забыла, сколько он у тебя кур перетаскал?
— А еще что? — не унимался отец.