Камень на камень
Шрифт:
— Где там воевал, — сказал я как мог смиренней, потому что подумал: стану задираться, он еще цену за место подымет. — Жил, вот и все. Хорошо ли, плохо ли, не от меня зависело. Не всегда живешь, как хочется, живешь, как назначено жить. Человек жизни себе не выбирает, жизнь сама выбирает человека, по своей воле, смотря кто ей для чего понадобится. Этот для того, тот для другого, а иной ни для чего. И неизвестно, по каким таким причинам один генерал, другой судья, третий — причетник или вы, отец, к примеру, ксендз, а я — даже и не знаю, что про себя сказать.
— Как же так, ты ведь был ксендзом! — И расплылся в улыбке от уха до уха. А у меня внутри как заскрежещет,
— Человек, если судьба заставит, кем угодно станет. Даже бандитом или вором.
— Ну ладно, ладно, — перебил он меня. — Скажи лучше, когда в последний раз на исповеди был?
— На исповеди? — Я почувствовал себя так, будто он вдруг на уроке закона божьего поднял меня с последней парты из-за спины Стаха Незгудки, потому что я всегда на последней парте сидел. — После войны вроде.
— Что это значит — после войны?
— Ну, как война закончилась. Поубивал разных сволочей, надо было исповедаться, чтоб потом не являлись по ночам. Хотя, по мне, нечего из-за таких исповедоваться. Разве что среди них безвинный попался. Но и других грехов поднакопилось, известное дело, война, как же не очиститься.
— Очистился — и давай снова грешить, да? А в костел ты хоть ходишь? Что-то я тебя давно не видал.
— Последние два года я в больнице лежал, как же было ходить?
Он как-то странно сощурил глаза, будто от яркого света, хотя сидел спиной к окну. Ну а я, чтоб не показаться таким уж маловером, поспешил добавить:
— Зато перед войной ни одной обедни не пропустил. Мать бы ни за что не позволила. И к вечерне иногда ходил, и на майские службы, на октябрьские. И в хоре пел. Может, помните, хоть и столько лет прошло? Органист Коласинский говорил даже, если б меня учиться послать, я бы в городе в опере мог петь. Бас у меня был. Не раз соло пел. Да вот земля не отпустила. Несовместные это вещи, земля и пенье. Земля работы требует, а поешь для чего? — самое большее, чтоб лучше работалось, ну или после работы, в воскресенье. Правда, в воскресенье часом не попоешь — господь нагонит туч, а на поле хлеб в снопах.
— Ты господа не примешивай! — ворчливо перебил меня ксендз. — Господом заслоняться вздумал. Ты хоть десять заповедей его помнишь?
— Как не помнить? Вы сами нас и учили в школе.
— Тогда скажи, какая третья заповедь?
— Третья? — задумался я. — Вроде не кради, — брякнул наугад, где уж в мои годы помнить, какая третья, четвертая, десятая, разве память все в порядке хранит? Порядка и в жизни нет, чего от памяти ждать.
— Помни день субботний, чтобы святить его. — И ткнул в меня указательным пальцем, будто вдруг углядел с амвона в толпе прихожан. — Ой, великий ты грешник, хуже, чем я думал, — вздохнул с горечью, но одновременно как бы и снисходительно.
— Не стану спорить, отец, я не святой, — сказал я, немного осмелев. — Но, думаю, в грехах не столько человека надо винить, сколько жизнь. Человеку иной раз и того слишком много, что он должен жить.
— Но и умереть должен, а тогда что?! — не на шутку рассердился ксендз. Я пожалел, что его раздразнил, не надо бы, теперь он не только цену за могилу поднимет, но возьмет да и выделит мне место рядом с каким-нибудь утопленником или висельником. У нас вон недавно Болек Бжостек повесился. Кладовщиком был в кооперативе, устроили ему ревизию, и оказалась недостача на миллион. Бжостека бабы в какие только не рядились наряды и в кино в город без конца ездили. Дзюнька до того любила кино, всю жизнь бы, сама говорила, в кинотеатре могла просидеть. Бжостек новый дом построил, машину купил,
— Что ж, надо будет, помрем, — снова смиренно сказал я. — Но смерть сама лучше знает, когда прийти, зачем к ней навстречу спешить.
— А ты и не спеши. Может, она к тебе поспешить захочет. Откуда ты знаешь?
— И то верно.
— Сказано: не знаете ни дня, ни часу?
— Сказано.
— Ну видишь. И memento mori[16] тоже, надеюсь, помнишь? Прислуживал ведь при литургиях, поднабрался латинских слов, учил вас Франтишек-причетник.
— Учил вроде. Хотя больше воск с подсвечников заставлял соскребать. Saecula saeculorum — во веки веков. Dominus vobiscum — господь с вами, ite missa est — ступайте, месса закончена, вот и все. — Я испугался, как бы он не вздумал дальше меня выспрашивать. — А так только чтоб знали, когда служебник с места на место перенести.
Ксендз добродушно рассмеялся:
— Ох, этот Франтишек. Да не бойся ты, я тебя в прислужники не собираюсь брать. И теперь вся служба по-польски. Пришлось и мне переучиваться. Но все не могу привыкнуть. Странно как-то звучит. Иногда, да простит меня бог, кажется, это новая вера. Ну ладно, хватит. Так тебе, говоришь, место на кладбище понадобилось?
Я кивнул. Он начал выбираться из-за стола, голова у него слегка тряслась, может, от этого писанья — если так, наклонивши голову, сидеть, то ее и двумя руками долго не удержать, а шее и подавно тяжело. Другое дело, что он вроде бы располнел, не очень, правда, но ведь когда-то как тростинка был. Сколько молодых мужних жен, девок, да, наверное, и старых баб, только ради него бегали на все службы, наперебой таскали в костел цветы, кто больше принесет, бывало, он запрещал, куда так много, куда так много, милые мои. Бог изобилия не любит, сам-то ведь бедный был. И ради него, может, в бога истовей верили, чем бы при другом ксендзе.
Я дух затаил: сколько запросит, потому что был уверен, он для того встает, чтоб мне цену назвать, а тороват наш ксендз никогда не был, о нет. Всегда говорил: ты не мне платишь, ты платишь богу, а богу не жалей.
— Выпьешь вина? — Я в первую минуту оторопел: ждал, какую он цену назовет, а тут вино. И еще поглядел на меня с укором. — Надеюсь, не откажешь своему законоучителю?
— Э, зачем это я буду ваше время занимать, — пробормотал я, не зная, что ответить. — В костеле работы не меньше, чем в поле небось. Да и мне еще картошку свозить. А у вас похороны.
— Ты меня не жалей. — Он подошел к буфету. — Фарисей, — вроде бы возмутился. — В прежние времена не жалел, только и норовил подколоть. Вороном обзывал, толстопузым обжорой, забыл? А где у меня пузо? Всегда был худой, худой и остался. А мимо пройдешь — я уж и не ждал от тебя услышать: слава Иисусу, — это б у тебя в глотке застряло, но даже и здрасьте не говорил никогда. Уткнешь глаза в землю, и хоть убей. Или в небо уставишься, будто услыхал самолет. А я тебя десяти господним заповедям учил. Не скажешь, надеюсь, что они тебе ни разу не пригодились? Да я за каждого из вас, своих питомцев, плохих или хороших, хоть одну «Богородицу» читаю что ни день. — Он поставил на столик графин с вином и две рюмки. — А о времени моем не заботься. Мое время для бога и моих прихожан. Да и картошка твоя есть не просит, может подождать. Осень, к счастью, господь нам послал погожую, успеешь еще свезти. — Он о чем-то на минуту задумался. — Хотя не знаю, вправе ли я говорить, что это все еще мое время. Иногда кажется, я уже за счет вечности живу. Ну садись.