Каменный пояс, 1975
Шрифт:
Зима в тот год выдалась странная. В январе, как и положено, ударили сильные морозы. Сосны трещали от лютого холода, воробьи замерзали на лету. И тревожная то была зима — наши войска штурмовали линию Маннергейма. Кыштымцы тоже воевали там.
В феврале морозы отступили и сделалось тепло: стал таять снег. Оттепель продержалась неделю, и морозы затрещали с прежней силой. На сугробах образовалась ледяная корка. Если идти по ней на лыжах, она свободно держала человека. Но без них ноги сразу проваливались. Такая гололедица опаснее всего для диких коз и сохатых. Они на корках обдирали в кровь ноги.
В один из хмурых февральских дней Петровичи на лыжах забрались далеко в тайгу — очутились на склоне горы Горанихи. У всех троих были ружья. Как всегда, лыжню прокладывал Николай Бессонов.
У Бессонова зоркие глаза. С ходу мог заметить белку на сосне. Мог на торной заячьей тропе обнаружить свежий след.
В тот раз Николай Бессонов тоже первым обнаружил следы дикого козла. Они были хорошо заметны — крупные, глубокие. Бессонов сказал:
— Горяченькие. От нас побежал.
Он показал рукавицей на гору — там лес редел и белела поляна. И три друга прибавили шагу. Охота на диких козлов была запрещена, но друзьями уже овладел охотничий азарт.
И они догнали животное. Козел застрял в снегу на середине поляны. Ледяная корка здесь оказалась особенно толстой, с палец. Копыта козла свободно ее пробивали, и ноги глубоко погружались в снег. Острые края корки обдирали шерсть и до крови ранили ноги. Козел смог одолеть только половину поляны. Выбился из сил, искровянил ноги. Когда друзья подкатили к нему, он дернулся раза два, пытаясь выкарабкаться из ледяного плена, и покорно затих. По серой с проседью шкуре пошла судорога. В круглых глазах застыл страх.
Друзья растерялись. Минуту назад в охотничьем азарте они могли изрешетить козла дробью. А сейчас Бессонов снял ружье и отдал Глазкову.
— Мы его вынесем в лес и отпустим. Ладно? — спросил он. — Нельзя же бить лежачего, нельзя добивать раненого.
Бессонов поднял козла — одной рукой за шею, а другой за ляжки задних ног. Сильный все-таки парень был!
Друзья пересекли поляну. Дорогу прокладывал Глазков, за ним шел Бессонов со своей необычной ношей.
От опушки леса неожиданно отделился человек и заскользил на лыжах навстречу. Это и был Куприянов. Сравнительно молодой еще, а брови такие же густые, как и теперь. За спиной у него торчало двуствольное ружье. Он проявил ярый интерес к козлу и без обиняков потребовал его себе. Бессонов возразил:
— Он раненый. Не дам!
— Я те не дам, сопляк! — прикрикнул Куприянов. — Быстро сделаю из твоей головы рукомойник!
Дело прошлое, но тогда они испугались этого дядьку, хотя ружья у них были, в случае чего, постоять за себя могли бы. Но им даже в голову не приходило, что ружье можно сейчас нацелить на человека.
Бессонов бросил козла на снег. Животное сначала вскинулось, сделало отчаянный прыжок, но снова утонуло в сугробе. Немного не дотянуло до опушки — метров пять. А там ледяная корка неопасна.
— Варнаки! — загремел Куприянов. Он подошел к козлу и, быстро выхватив из-за голенища валенка финку, полоснул ею по горлу козла. Кровь хлынула ручьем на снег.
— Бандит, что ты делаешь? — заорал Бессонов.
— Эт-та каким словом ты в меня плюнул, сопляк? — окрысился Куприянов. — Да я тебе!
Он угрожающе повел рукой, словно бы собираясь снять с плеча двустволку. Друзья схватились за свои ружья. Куприянов сделал вид, что ему наплевать на все, и занялся козлом. Досадливо махнул рукой:
— Улепетывайте, пока целы!
Ушли друзья, удрученные случившимся.
Да, это был тот самый Куприянов, которого Андреев встретил на Сугомаке. Отец Огневой. Смотри, какой стал — благообразный, словоохотливый. Ничего не скажешь — колоритный папаша у Огневой.
Записки Огневой
Андреев полагал, что Огнева, в пылу откровения обмолвившись о тетрадях, забудет про свое обещание. Она оказалась хозяйкой своему слову. Когда Григорий Петрович вновь появился в редакции, редактор передал ему плотно упакованный пакет. Это были тетради.
Дома незамедлительно принялся за чтение.
«...Тятя как-то говорил, что настоящая наша фамилия Балашовы. Это потому, что предки по отцовской линии приехали на Урал из города Балашова. Прадеда звали Куприяном. Сына Ивана по фамилии никто не звал. Говорили так: «Вот идет Ванька, Куприянов сын». Так мы и стали Куприяновыми.
У деда Ивана было редкое занятие — он кабанил. Жег кабан. Между прочим, у Даля это занятие объясняется так; «На Урале: угольная куча, либо сваленнные целиком деревья, с комом, листвой и корой, для пережига на уголь: способ варварский и запрещенный. Кабанщик, местное, уральско-заводское — угольщик». Хотя и пишет Даль, что этот способ запрещенный, однако кабаны жгли на Урале вплоть до Великой Отечественной войны. И не с листвой и сучьями, а без них.
Тятя меня возил на кабан, маленькой девчонкой я тогда была. Смутно помню — горб земли, похожий на балаган, только без дверей. Обложен дерном. Внутри жар, из-под дерна сочится сизый дымок.
Так вот дед мой был кабанщиком, сыновей своих к этому делу приспособил. Старший сын Кирилл, правда, бросил кабанить. Ушел на завод, где стал большевиком, дружил с Борисом Швейкиным. Потом его сослали в Сибирь, как и Швейкина. Зато тятя кабанил с отцом до самой германской.
Тятя был пулеметчиком. В конце шестнадцатого его ранило в ногу. Лежал в госпитале, потом отпустили домой на поправку. И только приехал, как случилась Февральская революция. Деда Ивана в живых уже не было, надорвался — лесину поднял и в одночасье умер. Вернулся тятя, а дома полный разор. Кирилла нет, отец помер, матушка больна — еле жива. Изба вот-вот завалится от ветхости, сараюшка ушла на топливо. Взялся наводить порядок, весна уже журчала ручьями. Огород вскопал, у соседей картошки на семена выпросил. А тут вернулся Кирилл. Большевики комитет свой организовали. А богачи свое гнули. Началась, словом, заваруха. Кирилл в самой гуще событий, а тятя — в сторонке. Хозяйством занялся. Тятя мне рассказывал:
«Кирилл-то меня все переманивал к себе: мол, давай, вступай в нашу дружину, они называли ее отрядом самообороны. Ты солдат, военному делу обучен. Такие нам нужны позарез. Ну, а мне не по нутру было. Теперича революция, и я свободная птица».
...Подошло время, свершилась Октябрьская революция. В Кыштыме установилась Советская власть. Опять дядя Кирилл звал тятю к себе. Поначалу-то отказывался, но потом согласился, стал пулеметчиком.
А в конце весны подняли мятеж чехословаки. Заняли Челябинск и двигались на Кыштым. Был бой возле станции Селезни, которая теперь зовется Бижеляком. Чехи подогнали бронепоезд и стали бить из орудий по нашим позициям. Потом в атаку пошли.
Тятя рассказывал:
«И поперли на нас белые чехи да казаки, тьма-тьмущая. Да у них еще бронепоезд. А у нас и орудия-то мало-мальского нет. Одна надежда — пулемет. Кириллка меня подбадривает, кричит:
— Не робей, Костя!
Отчаянный был, Кириллка-то. В армии и дня не служил, а командовал исправно, офицера иного мог за пояс заткнуть. Я лежу за пулеметом, и тоскливо мне. Мать честная, к самому Кыштыму иноземцы пришли, драться вот с ними приходится на родной земле.
Ну и попер белый чех на нас. Я давай из «максима» смолить, только держись! Мы бьемся вовсю, носа проклятому поднять не даем, а на другом фланге слабинка случилась. Обошел нас там белый чех, ну, мы скоренько смотали манатки, обидно прямо. Отступили к Кыштыму. Отряд-то ушел на Маук, а я, вишь ли, дома остался».
А дома тятя остался так. Попросился у Кирилла:
— Слышь, братуха, дозволь до матушки сбегать?
Не хотел было отпускать, но мать пожалел — беспокоится о них старушка.
— Иди. Матушку-то и за меня обними. Да поскорей возвертайся!
Пришел тятя домой, а матушка больна, с кровати встать не может. А тут и белочехи появились. Убежал тятя в лес. Прожил там год с лишним. Землянку себе выкопал. Ночами иногда приходил навестить матушку. Мяса ей приносил — в лесу охота богатая была.