Каменный пояс, 1976
Шрифт:
— Скорее! Скорее! — кряхтя от натуги, подгонял ребятишек дед. Он и сам дивился, откуда у него силы брались: рушилось перекрытие, а он сдерживал его.
— Скорее!
И когда последней вышла бабка, Петрович захрипел, сгибаясь под тяжестью. И он уже не видел, как сюда, в погреб вбежал солдат. Свой, советский. Это бабка позвала его. Подставив одну, вторую доску под балку, он подхватил деда и выволок на воздух…
К вечеру бой разгорелся снова. Гремели пушечные выстрелы, трещали пулеметы. Вспыхнула, пошла полыхать соседская хата… На улице показались автомашины, потом — танки…
Так длилось до самой ночи.
…Я смотрел на бледное лицо деда, на худые плечи, и мне было
Я кивал головою: да, может быть… А что я мог сказать?
Алевтина вышла замуж и куда-то уехала. И хотя бы одна, а то и внучонка увезла. Второй год ничего не слышно. Совсем осиротели дед с бабкой.
Я рассказывал ему о «катюшах», о танках; о том, как мы гнали фашистов аж до самого Берлина. А потом развернулись и стукнули по японцам.
Неожиданно в окно застучал дождь — холодный, косой, с градом. Мне было все равно — спешить некуда. Я был рад, что увиделся с дедом. Впереди у меня почти целый отпуск, и я решил провести его здесь.
Скрипнула дверь, и в хату вошла бабка. Промокшая, но посвежевшая. Старик сказал, что мы заждались ее, и даже упрекнул.
— Да где ж я была, гуляла, что ли? Вон пшена принесла! — отозвалась старушка.
Я нарубил дров, и она затопила печь. В хате стало тепло. Дед снял с плеч рядно, повеселел.
— Ты вот чего, — сказал он. — Незачем тебе грязь месить, оставайся у нас.
Меня не надо было уговаривать: я только этого и ждал.
Закипел чайник, и бабка поставила его на стол. Чай заварили вишенником. Я достал из вещмешка сахар, банку консервов, что привез из самой Маньчжурии.
— А ведь он жив, — сказал я, развернув газету, которую привез специально для деда. — Послушайте.
Дед оставил чашку, притих. В газете писалось о знаменитом капельмейстере Шатрове. Отдав армии более сорока лет, он все так же появлялся перед оркестром с дирижерской палочкой в руках, седой, подтянутый, посвятивший себя музыке.
— За семьдесят ему, капельмейстеру… Сколько годов прошло! — вздыхал дед.
И опять зачалась беседа о той далекой, давно минувшей войне, где он, крестьянский сын, впервые хлебнул горя. Крутого, солдатского. Незабываемого. Но там же, на войне, гремевшей на сопках Маньчжурии, он осознал, что не зря живет на земле. И в этом помог ему он, капельмейстер. Помогла его музыка. Знаменитая плач-песня.
Дед сидел, смотрел невидящими глазами в угол, где еще недавно висела невесть какая, но дорогая для него картина, и о чем-то думал…
Может, вспоминал он свой полк, боевых товарищей, из которых уже многие ушли туда, откуда не возвращаются? А может, думал о том, что уже близок и его час, и сокрушался о сыновьях? Где они, в какой земле остались сыны-соколы?! На Балканах, в Польше или в Германии? А может, пали смертью храбрых на сопках Маньчжурии, в тех местах, где когда-то сражался и был ранен он и где тогда, в тяжкие годы испытаний, родилась плач-песня.
Давно остыл чай. Задумавшись, я смотрел на деда, и мне чудилось, будто в его руках плачет скрипка. Плачет о сыновьях, которых уже не дождаться, об ушедшей жизни, которую не вернуть, и в этом плаче встает далекая страна Маньчжурия. И уже, кроме скрипки, — оркестр… рассказывающий о героях. Стонет, рыдает оркестр, и передним старый, седой капельмейстер Шатров.
Сергей Борисов
СТИХИ
ВЕСНА
* * *
ДОМ