Каменный пояс, 1977
Шрифт:
После суровой и снежной зимы, когда щедрое солнце пригрело землю, зазвенели с гор ручьи, оттаяли людские души. Как скворцы весной, до Рудничного прилетели добрые вести. Сначала передавали их с опаской, а потом стали рассказывать смелее и громче.
А весна 1897 года шагала все уверенней, хотя суровая уральская зима обрушивала на нее свои последние снежные ураганы.
Митюха грудь расправил, приободрился. Однажды сказал:
— Весна-то ноне как полоснула! Разбушевалась…
Герасим, как бы не догадываясь, что
— Приметы какие есть?
— Приметы хорошие, молва громкая идет. Не слыхал разве? Егорша судачил, рабочие бушевать зачинают на казенном заводе, златоустовском…
— И что же делают?
— Недовольничают. Порядки у ихнего начальства прижимистые.
— А в Рудничном?
— У начальников одни законы, Михалыч, в разинутый рот пряника не положат. Голова не болит от нашей нужды.
— И болеть, Дмитрий Иванович, не будет. Сытый голодного не разумеет.
— Вот кабы всем нам, Михалыч, обрушиться на эту нужду да беспорядки?
— Собраться надо, потолковать…
Незаметно наступило и лето. В прошлогодние каникулы Мишенев выезжал в родные места, встречался с товарищами по семинарии. Тянуло его к друзьям. В Мензелинске и Уфе жили политические ссыльные. В губернском центре они держались ближе друг к другу и составляли свою колонию. Все находились под гласным надзором. Однако это не мешало им встречаться, вести независимый образ жизни: терять-то им было нечего. Ссыльная жизнь в одном городе ничем не отличалась от ссыльной жизни в другом. Но в единении они чувствовали свою силу.
Мишенева тянуло к ним. Однако в этот раз он задержался в Рудничном. Хотелось сойтись с рабочими, услышать, о чем говорят эти побуревшие от пыли люди.
Глубокая и широкая рудничная яма освещалась солнцем только с одной стороны, другую окутывал мрак. Исполинской лестницей спускались уступы с верхнего края ямы и до самого дна. С раннего утра и до позднего вечера во всех углах рудника слышался стук кайл, шум отваливаемых глыб, топот лошадей, крики и брань рудовозов. В воздухе повисали густые облака пыли, дышать было нечем. Солнце накаляло камни, и в яме стояла изнурительная духота.
Даже в часы, когда рудокопы поднимались на край ямы, чтобы съесть принесенный в узелках скудный обед, рудник не смолкал. Штейгер заряжал динамитом выбуренные в твердых породах шпуры, и гулкие взрывы потрясали землю.
Герасим подсаживался к рудокопам, заводил житейский разговор.
— Горячая пора, выработка руды идет, — отвечал ему с бородатым лицом отвальщик Кирилыч.
— А заработки?
— Сытым не будешь с них, — пожаловался сутулый, обутый в лапти рудокоп, по прозвищу Ворона. Он похлопал себя по животу, подтянул домотканые портки:
— Урчит — от зараза его возьми, добавки просит, а бог и начальник не дают.
Взбудораженные рудокопы усмехнулись, оскалили желтоватые зубы.
— Ворона всегда пиявит, —
— Конторщики удержанья делают, шиш заместо заработка получаешь, — вставил другой. Он вытянул сжатую в кулак шершавую руку с набухшими венами: — А долги, как кила, растут…
Герасим чувствовал свое бессилие чем-либо помочь. А помочь надо было. Не могла же быть и дальше такой беспросветной, беззащитной их жизнь!
Мишенев попросил Ворону показать расчетную книжку. Тот полез за пазуху, вытащил грязную тряпку, развернул ее на коленях избитыми и огрубевшими пальцами.
— Погляди-ка, может, рупь — добавка к получке вылупится…
Герасим смотрел одну, другую, третью книжки и видел — удержания за припасы и аванс были, действительно, велики — рудокоп получал на руки рубль-полтора или совсем ничего, а долг за ним все прибавлялся и прибавлялся.
— Вот и рассуди по справедливости, Михалыч, — сказал Кирилыч и с горечью заключил: — Жить-то каково ноне, жить-то как? Без работы-то брюхо затоскует…
Донеслись глухие удары в железку.
— Брякают с обеда! — Кирилыч поднялся, пожаловался на ломоту в локтях и еще раз попросил: — Разберись, Михалыч, что к чему, помоги…
Рудокопы стали спускаться в яму. Вскоре забои наполнились обычным, неумолкаемым шумом, дребезжанием двухколесных тележек, называемых тут колышками, понуканием отощавших лошадей.
«Разберись, Михалыч», — повторил про себя Герасим. К нему обращались за помощью, надеялись, а он чувствовал себя бессильным. Растерянный перед натиском несправедливости, Герасим не знал, что ему следовало делать, с чего начать.
А яркое, палящее солнце высвечивало вокруг цепь гор с такой силой, что ближние гребни их и уступы различались, как морщинки на людских лицах. И небо, бездонное, молчаливое, было знойно и тихо. Из ямы клубилась едкая пыль, доносилось тяжелое дыхание рудника.
Герасим еще постоял немного и направился в контору. Надо было бы встретиться с Огарковым и поговорить. Павел Васильевич слыл среди начальства инициативным и толковым инженером-изыскателем, пользовался доверием рудокопов. Герасим бывал дома у Огаркова, заходил за свежими газетами, брал книги из его библиотеки, со вкусом подобранной из русских и европейских писателей.
Мишеневу навстречу шел Павел Васильевич. В фуражке с горным знаком и кокардой, с накинутой на плечи тужуркой с золочеными пуговицами, он был красив, полон силы и энергии.
«Должно быть, такую же тужурку хотел увидеть на мне отец, — подумал Герасим. — Не та стежка-дорожка моя». Сердце в груди встрепенулось. Встал перед глазами отец — заводский крестьянин. Лето для него проходило в работе на своем клочке земли, а зима на поденном извозе в Богоявленском заводе. Круглый год каторга. Отцовские барыши под стать рудокопским шишам. С нуждой не расквитаешься…