Каменный пояс, 1977
Шрифт:
— Болит, болит… — приложила руку к сердцу Опрося. — Только нам, бабы, усиливаться надо. Ото всей моченьки усиливаться!..
— Пойди ты к лешему!.. Силачка нашлась!.. Повыть, душу отвести не дает… — рассердилась не на шутку Марья.
С тех пор и прильнула кличка к Опросинье: Опрося Сила да Опрося Сила.
А может, и не с того раза, а с сельского схода, где обсуждался вопрос о помощи фронту. Опросинья тогда выступила с речью:
— Люди добрые, усиливайтесь! Как можно усиливайтесь, и наша сила поможет там им, на фронте! Люди говорят: год на год не приходится. Правду говорят. Такого лета, как нынешнее, я
…И вот она, родная деревенская улица, не в грезах — наяву. Вот и дом Опросиньи Силы. Дверь в сенцы приоткрыта, изба пуста — не встречает меня хозяйка. Открываю дверь в горницу. На кровати, похудевшая, постаревшая, лежит Опрося. Узнала.
— Приехала, Марфушенька! Знала, что приедешь… Сердце-вещун подсказывало… Худо мне. Видно, время подходит…
Испугалась я.
— Может, — говорю, — за доктором, сыну телеграмму дать?
— Не надо доктора, не надо телеграмму… Ты приехала, дак, может, оклемаюсь… Гриша-то, сынок, гневается на меня: увозил к себе в Челябу, а я не схотела там жить…
— Постой, Опрося, я чай сготовлю. Я тебе полную сумку городских гостинцев привезла. Пока готовлю чай, ты набирайся сил… усиливайся… — Я погладила ее худую руку.
Губы у Опроси чуть дрогнули.
Пили чай с бубликами, с конфетами.
— Как же ты, дорогая, одна тут обходишься? — спрашиваю.
— Почто одна? Соседские девочки не оставляют меня, увидишь — вот-вот прискачут. Большие уж девочки, в восьмой класс перешли, умные такие…
Действительно, скоро пришли три девочки, принесли большое блюдо спелой клубники. Та, которую зовут Алевтиной, с порога начала:
— Баба Опрося, хлеба-то нынче на пашне какие! Чистые да ровные. Мне уж до плечей. А дух какой от них!..
— А я что всем толковала? Всяких одеколонов лучше тот дух, и целебный он… — Опрося вся ровно оживилась, слушая Алевтину. — Мне бы глотнуть тот дух! Лучше он всякого лекарства… Тут какой-то приезжий «умник» колоколил девчонкам, будто хлеб выращивать на поле стало не женским делом, а только мужским… Не слушайте таких балаболов, девоньки. Учитесь, сил набирайтесь и за святое дело на земле-матушке беритесь.
— А мы не слушаем! Я обязательно стану агрономом, — зардевшись, сказала Алевтина.
— А Галька хочет, чтоб самой пахать и сеять, и ухаживать за посевами…
На другой день утром моя Опрося сама поднялась, даже прошлась по горнице.
— Веди меня, Марфуша, на пашню, на хлебное поле. Чувствую, дух поля вернет мне здоровье…
— Нет, Опрося, слаба ты, не дойдешь. Пойду я к председателю к Григорию Ксенофонтовичу, попрошу у него машину, пусть свозит нас в поле.
Вечером, когда схлынул жар, мы покатили в председательской машине на пашню. Шофер привез нас к огромному хлебному полю. Она, матушка-пшеничка, вся в цвету была, колыхала колосьями, нежилась… Зашли мы с Опросей прямо в хлеб — как в целебный источник спустились! Опрося нюхает колосья, смеется и плачет… Нарвала целый пук колосков, чтобы дух поля и в горнице стоял!..
Вот ведь какая история.
МАРИЯ КЛЕНОВА
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Рассказ
Нет, Раису Васильевну это нисколько не затруднит. Только она не совсем уверена, устроит ли редакцию то, что думалось написать. А ей хотелось бы вспомнить самый первый день на элеваторе. Это было пятнадцать лет назад.
К удивлению Раисы Васильевны, в газете согласились.
Она положила на рычаг трубку, сдвинула на столе бумаги и встала. Только что провели планерку, только что поговорили о самом главном: получили-таки агрегат-гигант. Вон лежит телеграмма с красным грифом «Правительственная».
Забудется «бункерный вес», где вместе с добрым зерном и полова, и труха. Теперь только «амбарный», только отборное литое зерно с минимальной затратой труда. Обработка его будет полностью переведена на поток с применением автоматизированных линий…
Остроносенькая, с гладкими светлыми волосами, сзади собранными в пучок, очень хрупкая на вид, Раиса Васильевна подкупала своей миловидностью и женственностью, хотя это не мешало ей производить впечатление еще и делового, с цепкой хваткой хозяйственника.
Поговорив по телефону с главным диспетчером, поинтересовавшись состоянием инженерно-технической службы, Раиса Васильевна перевела взгляд на блокнот с записями, полистала его и, положив перед собой, взяла несколько листов бумаги. И сразу вспомнился тот день, вспомнился с середины, с усмешки Капы.
…Капа усмехнулась и пошла. Входили и выходили люди. Из открытой двери тянуло буфетной едой, мысль о ней была противна, и я осталась на крыльце.
После дождя пахло свежей листвой и щепой, что кучкой лежала у ступенек. За стеклом небольшого окна мелькал платок бригадирши. Ударяя себя кулаком в грудь, Дмитриева, конечно, доказывала свою правоту и злилась, что Синелько ее не понимает и не поддерживает. Широкое лицо покрылось пятнами, зеленая косынка спала на плечи, волосы в мелких кудряшках вздыбились на голове шапкой.
Я прижалась к стене и уткнула в ладони лицо. Сама понять не могла, что произошло?.. Неужто лучше было и в последний раз сделать так, как велела бригадирша? И ничего бы не случилось? И не стояла бы тут, жалкая и неприкаянная?
Перед глазами мелькали события дня, и хотелось бежать, бежать, бежать от самой себя.
— Для нее главно загнать пшаничку. Поняла аль нет?
— Я-то поняла… но я хочу законно отдыхать, а не так, чтоб никто не видел. Понимаешь, нет?
— Да отвяжись ты, — ответила Капа, — ненормальная какая-то… — и улыбнулась быстрой, мгновенно потухающей улыбкой. — Влепят за самовольство, будешь знать.
— Ты про меня? — не вынесла я. — А почему самовольство, ты поняла, нет? Не поняла… запомнила только, что отдыхать велела… в «пшаничке» поваляться. А я какой начальник?.. Работала бы себе… «У нас, на железной дороге… дождевые»… ты и там, на своей «железной», ленишься… а то бы на элеватор не послали… хороших работников не посылают.
Последние слова я особенно старательно выговорила.
— А ты?.. Ты? — пристально поглядела на меня Капа.
— Я-то?! Я-а?.. А я сама попросилась. Мне надоело бумажки накалывать в скоросшиватель. — Вспомнила, что повторяю слова начальника Синелько, ну и пусть, я тоже так думаю: — Дура ты. Вот кто. Хоть старая, а — дура!