Каменный пояс, 1977
Шрифт:
Но я подняла глаза и увидела, что и Дмитриева с трудом разгибает спину, что и она кидает зерно да еще следит за тем, чтоб не расшвыривали его по земле, а сдвигали ближе к общей кучке. И я сбила с себя обиду.
Я слышала, очень хорошо слышала слова бригадирши: «Только бы техника не остановилась!», то есть агрегат не остановился. Это и себе я уяснила.
Я слышала: «Сгребайте оттуда. С того конца!»
И вместе со всеми пошла туда, в тот конец.
Но наступила минута, которой все боялись. Наступила минута тишины. Захлебнулся наш агрегат.
— Кидайте
И все ссыпали зерно — прямо в бункер! Его уже было немного. Пошел дождь. Сперва незаметно. Потом гуще и гуще и, наконец, превратился в ливень с бурей и темнотой.
— Ну что ты боишься набрать зерна в плицу? — крикнула бригадирша. — Погляди, как эти работают!
Я, насколько хватило сил, черпнула плицей зерно и сыпнула его в склад. Но тут же, перед самым носом бригадирши, поскользнулась и шлепнулась в грязь.
— Чучело гороховое, — буркнула бригадирша.
Я обернулась. У меня сильно забилось сердце…
А тугие до локтя обнаженные руки бригадирши продолжали швырять зерно, будто ничего не случилось.
Странно! Неужели только я одна и слышала эти слова? Но, может, их вообще не было? Может, мне показалось?
Дождь редел… стал накрапывать… и так же внезапно прекратился, как и начался. В последний раз пробурчал дальний гром… Между скучными тучами запробивалось солнце.
Гроза наслала много озона. Воздух стал прохладен и свеж. И лицо приятно обдавало пахучей свежестью полей.
Кругом лежали мешки, потемневшие от дождя, плащ-накидки, брезент, которым накрывали зерно. Тачки, промытые ливнем, сияли чистотой. Вода обтекала вилы, грабли, веники, пахнущие свежей березой, и устремлялась в ручей за воротами склада.
Девушки из погрузочной, сбрасывая с себя остатки дождя, обрадованно поглядывали на порозовевшие горы дальних облаков. В лужицах плавали зерна. Чернел хорошо промытый асфальт. Разгрузка завершилась.
Дмитриева по-хозяйски обошла свои владения, подобрав мешавшиеся под ногами мешки и бросив их поближе к стене. Она скинула халат и, обтерев им нос и губы, деловитой походкой направилась к девчатам. Я тоже прислонила плицу к стене.
— Давай бери мешки и — в склад. Потом оботрешься, не сахарная, не растаешь. — Это мне. А к девчатам: — Идите отдыхайте!
«Почему? — Я закинула платок и куртку за плечо. — Пусть, — думала я, — девчонки работали лучше, хорошо, отлично работали! Но я-то ведь первый день!»
И почувствовала, что никаких мешков не беру, а иду со всеми, и совсем не потому, что они идут отдыхать, а потому, что не хочу одна, и еще почему-то…
— Домой собралась? — дернула за руку меня Капа. — Жаловаться же будет.
— На кого жаловаться?
— А велела ж — в склад.
— Пусть не велит. Пусть вежливо, душевно с людьми обходится… чтоб у другого не отпала охота к работе. Человеку должно хотеться работать.
И торопливо, как бы боясь, что перебьет меня Капа, добавила:
— Я вот вспомнить не могу. В какой-то книге вычитала, что человек становится несчастным не тогда, когда он не может осилить медведя или льва, а тогда, когда он теряет то, что ему дано природой, — желание работать.
…В коридоре старательно после уборки настилала женщина половичок. Застучала ключами и бидонами молоденькая буфетчица. Все было просто, по-житейски обыденно. А я упрямо сидела за дверью, дожидалась приема у начальника Синелько. И если бы у меня спросили зачем, я бы не сумела ответить.
Сейчас, спустя много лет, мне думается, что то была минута провинившегося младенца, пожелавшего посидеть рядом с человеком, надежды которого он не оправдал. Посидеть и помолчать. И послушать тишину сердца… Чтоб завтра, сбросив с себя тяжкий груз суматошного дня, начать все сначала, будто вовсе и не было того дня.
Он, Синелько, видимо, тоже так понял. А потому спокойно указал на табуретку и занялся какой-то писаниной. На лист ложились одна за другой строки в отрыве от того, о чем думал и что не хотел сказать. Потому как сразу, после стремительного броска карандаша в настольный стаканчик, он собрал бумаги, швырнул в ящик и закрыл его на ключ.
— Ну так… что делать будем?
— А ничего, — сиплым голосом ответила я. — Вы, если можете, к девчонкам меня поставьте.
— К Дмитриевой?
Глаза его, умные, проницательные, с улыбчиво-благодарным блеском смотрели на меня, и я чуть не поперхнулась от волнения.
— Н-ну да! К девчонкам, — повторила я. — Девчонки хорошие, Очень даже добрые.
И Синелько, помолчав:
— Ну что ж!..
…Раиса Васильевна походила по комнате. Как бы воочию увидела доброе, улыбчивое лицо начальника Синелько, подумала: «Жаль. Очень жаль, что так быстро от нас уехал. Перебрался со всем семейством к курортным местам поближе — долечивать фронтовые раны.
Говорят: друг, который тебя понимает, создает тебя. Но чтоб понять, надо любить. Нелегкая, весьма нелегкая обязанность руководителя: любить своих подчиненных».
И еще подумала Раиса Васильевна: «Первый день, как первую учительницу, носишь в себе всю жизнь… хоть этих первых дней у человека, начиная с его младенческого возраста, в общем-то немало».
В комнате раздался какой-то особенно резкий звонок телефона.
— Что случилось? — спросила Раиса Васильевна в трубку. Она скользнула по столу взглядом и сощурила глаза, силясь переключить свое внимание.
Звонили из лаборатории.
Лицо Раисы Васильевны стало серьезно, внимательно. Дивясь, она пожала недоуменно плечами.
— Ведь в отгуле сегодня Дмитриева… Ни-че-го не понимаю!
Брови у нее уходили тонкими полудугами на чистый покатый лоб. Она, действительно, ничего не понимала.
Но вот явилась сама Дмитриева. Оставив дверь распахнутой, она прошла в кабинет и села, с тщательной аккуратностью расправив низ платья.
Полная, в черном платье из кримплена, когда-то худая и неприглядная, Дмитриева будто на день рождения к кому-то собралась. «Самоцветные перстни на руках, — отметила Раиса Васильевна, осматривая ее гневными глазами. — Сбылась мечта: не быть хуже людей! Сбылась!» И отвернула от нее лицо.