Каменный пояс, 1989
Шрифт:
Наташа молчит, а меня кольнула горечь предчувствия: «Мы — отверженные, — думаю я и вспоминаю Алика с его дамой, своих сослуживцев. Они остались на другом берегу, в иной жизни, где есть работа, зарплата, пусть небольшая, друзья, дом, семья — а здесь, в этой жизни, все зыбко, ненадежно, неясно и все труднее перекинуть мост на другую сторону, все труднее… отверженные…»
Тридцать первое декабря.
Утром послали «на кровь» (лаборатория тоже в хирургии). Пока лаборантка берет «общий» и «лейкоциты», я смотрю в окно и вижу чудом уцелевшую веточку рябины, капельками крови алеющую на пушистом белом. А вот и птаха-синица
В крохотном буфете разжилась маслом, что очень кстати. Новый год я в больнице встречать не собираюсь.
Со мной в палате шестилетняя Дашенька с мамой Валей и Нина (женщина моего возраста — тоже лимфогранулематоз). Прошлая ночь была тяжелой. Дашутка не спала, мучаясь рвотой. Это от натулана, который, кажется, выворачивает тебя всего наизнанку, и уже идет одна желчь и пена, а рвота все не прекращается.
Дашенька не успевает добежать до раковины:
— Скорее, мама, скорее, — мать, просыпаясь, дает ей полотенце. «Бог мой! Она еще может спать», — подумала я и, не выдержав, вышла в коридор. Валя с дочкой из деревни, что в тридцати километрах от города. Вале двадцать шесть лет, у нее трое детей, и она не работает. Дашутка любит рисовать буквы, но ни одной не знает. Я показываю на «а», «б» — как называются? Она улыбается, плечиками пожимает. Чем занимается мать? Впрочем, там корова, хозяйство — свои заботы. Год назад Даша упала с печки, через месяц на шее обнаружили шишку. Сначала внимания не обратили, но шишка стала расти…
Сейчас у Дашутки давно все рассосалось, мать возит ее на профилактические курсы. Раз врачи сказали: надо, значит — надо.
Матери здесь всякие. Есть и такие, которые кричат на детей, шлепают их, когда те плачут. В такие минуты я испытываю тихое бешенство. Хочется, чтобы сами эти матери испытали на себе, что такое химиотерапия, чтобы мучались головокружениями, тошнотой, изнуряющей рвотой.
А я сама? Вправе ли я их судить? Думая о своих детях, мы думаем о себе. Мы вспоминаем свою жизнь — сколько неудач, ошибок, разочарований. Нам кажется, что в детях это не повторится. Мы не понимаем, что наша неудачная жизнь родит еще одну неудачную, наша неустроенность души родит еще одного одинокого человека. И все потому, что в конечном итоге мы заняты только собой. Наша забота о детях часто не идет дальше: накормить, одеть, обуть, подарков накупить. Ах, только бы он мне не мешал! И еще: жизнь прошла, вспомнить нечего… Но почему сейчас не живем? Почему ими не живем? Почему не делаем попытку прожить жизнь снова, с ним, родным и единственным, с моим дитем?..
Легко и быстро подружилась я с Ниной. Нравится мне эта женщина. Ее нежное матовое лицо в ореоле пушистых волос, ее ровный, спокойный голос:
— Заболела, когда мне было двадцать два года, — рассказывает она о себе, — я в Москве тогда жила. Лечение шло успешно… Помню, сам профессор руку жал: «Я вас поздравляю, мы вас вылечили!» После этого шесть лет не болела. Потом — рецидив: средостения, селезенка, одна почка… Мы тогда с мужем уже здесь жили… бросили все, опять в Москву поехали. Муж добился, снова меня туда положили… И в Москве лечилась, и здесь — везде одно и тоже. Там, правда, лекарств больше, аппаратура современнее, а так… здесь, наверное, даже лучше, внимания больше… Потом, как уж с дочкой вдвоем остались, я квартиру обменяла, снова сюда вернулась (здесь у меня тетя), живем теперь втроем… Помню, когда я заболела, фильм вышел «Принцесса», ты помнишь, Сонечка?
Да, я помнила. Я тогда училась в институте. Фильм понравился,
— Я шесть раз его смотрела, — продолжает Нина, — как там, голос за кадром: «Лимфогранулематоз… рак лимфатических узлов… это быль… это было…» Дрожь по телу. Потом мы у профессора спрашивали, — вот, ведь вылечили ее, — а он нам: есть кино, а есть — жизнь…
Увы, прав оказался неведомый мне московский профессор. Онкологическому больному праздник не в праздник. Иначе чем объяснить, что накануне Нового года к нам поступила новенькая — тридцатишестилетняя Вера?
С бестактностью, свойственной здешним больным, я спрашиваю диагноз.
— Сказали — язва, — невесело усмехнулась Вера. Сначала ее смотрела терапевт. Жутко было видеть это худенькое, истощенное тело (ой, о ребро споткнулась! — смеется терапевт), весь живот до груди покрыт швами, а грудь — высокая, красивая.
После обеда заявилась многочисленная Верина родня: пятеро сестер с мужьями, четырнадцатилетняя дочь, очаровательное существо, юное и беспечное. Сестры натащили съестного.
— Да нельзя же мне, — слабо сопротивлялась Вера.
— Поешь, Верок. Это же не столовское…
После ухода гостей Вера пытается есть, но даже небольшая порция пищи вызывает у нее рвоту. Потом начинаются боли. Вера не плачет, не жалуется, только тихонько стонет, а у меня нет сил оторвать взгляд от ее иконописного лица с темными глазами, в которых страдание, от ее пластичных движений. Почему я не художник? А если бы я была художником, как бы я назвала эту картину: боль? страдание? смерть?..
— Надо позвать сестру, пусть сделает укол, — говорит Нина. Я выхожу из палаты. По коридору идет прогулочным шагом старшая сестра.
— Матвеевой плохо, нужно сделать укол, — говорю я. Она смотрит сквозь меня прозрачными голубыми глазами. С таким же успехом я могла бы обратиться к стене. Только дежурная медсестра Марина, добрая душа, что-то пытается сделать, звонит в хирургию, чтобы попросить нужное лекарство, и с досадой бросает трубку:
— Все ушли на гражданскую оборону!
Какой-то укол она все-таки делает, и Вере ненадолго становится легче.
— Когда я с мужем развелась, — устало говорит она, — он сказал: ты сдохнешь от рака желудка… Помню, у Иринки был день рождения… Он пришел, спрашивает: что ей подарить? — что хочешь, то и дари, ты — отец. Помню, ерунду какую-то принес и банку меда. И зачем только я тогда этот мед поела. Нужно было выбросить…
— Конечно! — всполошилась Валя, — ты разве не знаешь, что еду можно заговаривать?
— А когда это было? — спрашиваю я.
— Четыре года назад… надо было выбросить, — тоскливо повторила Вера. Глаза ее наполняются слезами, и она отворачивается к стене.
А за окном сгущается ранняя вечерняя темнота, и я начинаю торопливо собираться, стараясь не думать о том, что здесь остаются милые, родные моему сердцу люди, которым предстоит безотрадная новогодняя ночь.
— Счастливо тебе, Сонечка!
— Я выпью за ваше здоровье! — и в эту минуту я совершенно искренне верю, что подыму за них бокал, и клянусь, что буду молиться жестокосердному богу, чтобы он спас несчастную Веру: спаси, пощади ее, господи! Почему орудие твое против самых лучших, слабых, честных и красивых? Где же твоя милость, твоя справедливость, господи?..