Каменный пояс, 1989
Шрифт:
— Почему вы мне ничего не сказали?
— А что я должна была вам сказать?
— Вы знаете… Ладно, хватит об этом. Сделайте ей укол.
— Но… Владимир Иванович, у нас же нет этого лекарства.
Ни слова не говоря, Владимир Иванович направился в лучевое отделение, которое находится на одном этаже с нами, и вскоре вернулся с медсестрой. Они прошли в нашу палату. Отделение взбудоражено. Больные из других палат заглядывают к нам, перешептываются, иногда что-то у меня спрашивают, но я не реагирую на вопросы. Из нашей палаты по-прежнему раздаются крики Светланы, даже укол, который ей сделала медсестра, не облегчил
— Страх-то какой! — шепчет баба Катя.
Время уже позднее. Галина Ивановна покрикивает на больных, чтобы шли спать. Все медленно расходятся. В коридоре остаемся только я, Вера Васильевна, Валентина Ивановна и баба Катя.
— Вам что, особое приглашение требуется? — спрашивает эта. Я смотрю на нее и чувствую, как во мне начинает подниматься та темная, неуправляемая сила, которой я сама боюсь.
— Замолчи, стерва, — тихо говорю я.
— Что, что ты сказала?! — голос Галины Ивановны срывается на визг.
— Повторяю для особо дебильных: замолчи, стерва, а то я за себя не ручаюсь, — кажется, меня держали за руки Вера Васильевна и Валентина Ивановна, кажется, пытались меня успокоить, что-то говорили этой, помню ее искаженное лицо, ее брызжущие слюной вопли:
— Ты! Да я, знаешь, что с тобой? Я в порошок тебя! Завтра же тебя здесь не будет! И никогда, слышишь, никогда, в ногах будешь валяться, а… не попадешь сюда, так и сдохнешь как собака!
— Не стращай, сама уйду, — говорю я спокойно и устало.
Неизвестно, чем бы кончилась эта безобразная сцена, если бы не отворилась дверь нашей палаты и на пороге не появилась Нина. Только теперь мы вдруг услышали тишину. Светлана молчала.
— Она умерла… Сонечка, — Нина со стоном прислонилась ко мне и заплакала. Появился Владимир Иванович, вокруг нас ходили люди, но во мне словно все заледенело, я не чувствовала ничего, кроме страшного холода.
Нас всех развели по разным палатам, но так как мы с Ниной не хотели расставаться, Владимир Иванович, махнув рукой, отправил нас в первую «детскую» палату. Откуда-то появились раскладушки, и подушки нам дали, как будто мы в состоянии спать после того, что произошло. Нина, уткнувшись в подушку, плачет. Она старается делать это тихо, в палате дети, но все равно мало кто спит. У меня нет слез. Нет у меня слез, хотя хотелось бы заплакать, растопить этот холод в груди, от которого трудно дышать. Я — Соня Лунина. Мне тридцать четыре года. Второй раз у меня на глазах умирает женщина. Молодая женщина. Вдруг вспомнилось. Сегодня утром женщины опять о смерти говорили, и я, чтобы отвлечь их, сказала:
— Откуда знает человек, где ждет его смерть? Мне рассказывали про одного студента, который поехал в колхоз и там его убили. — И тогда Светлана оторвалась от вязания, взглянула на меня странными ультрамаринового цвета глазами: «Не сама смерть страшна, страшно, что это висит над тобой… неминуемое».
А ведь я ее видела раньше в отделении. Помню, муж к ней приходил, и они сидели, обнявшись, и молчали… долго-долго…
И, страшно сказать, я позавидовала ей, мертвой Светлане, что был у нее такой друг, с которым можно было в горести вот так молчать, обнявшись, об одном, пусть горьком и страшном…
Мама трехлетней Танюшки Лена подходит к нам, садится на раскладушку к Нине, гладит ее по волосам:
— Поплачь, поплачь, легче будет, — шепчет она.
— Ты же знаешь, — слышу я сквозь рыдания
— Что же делать, Ниночка, это уж такая болезнь, кому как повезет. Когда у Танюшки поставили диагноз: рак брюшной полости — повезли ее сюда, в хирургию, там глянули — не операбельна. Ты бы ее видела тогда — живот огромный, сказали: три дня жить осталось… Я на балкон выйду, выревусь, потом к ней. Она глазки откроет, скажет: мама, не плакай… Кира Сергеевна нас к себе забрала. После первого же укола все рассосалось.
И, слушая тихий голос Лены, я спрашиваю себя: если было что-то в жизни Веры и Светланы, за что им суждено было страдать, то за что страдают эти дети? Кому нужны их муки, их смерти? В чем их грех?
Нет греха, нет! Тогда почему?..
И в эту ночь я поклялась, что узнаю, в чем здесь дело, почему умирают эти дети, эти красивые женщины. Я не хочу, чтобы они умирали!
Как только наступило утро, я решила уйти. И не только потому, что здесь тяжело и лечение тяжелое, и не только из-за смерти Светланы. Самое ужасное — это то, что я поняла: они безнаказаны — эти эскулапы. И пусть я буду читать медицинскую литературу, заниматься самолечением и, наконец, выражаясь словами достопочтимой Галины Ивановны, сдохну как собака — вашей вины в этом, уважаемые господа врачи, не будет, уж один-то грех я с вашей совести сниму, не знаю — много это или мало по здешним понятиям.
Вот почему я прощаюсь с Ниной, которая от чистого сердца желает мне добра и советует остаться. Я прощаюсь не только с ней, но и с самой больницей, с этим домом отверженных, в совершеннейшей надежде, что больше меня здесь не увидят.
И вот здесь, в дверях, я сталкиваюсь с ним, с Виктором Александровичем. Я его сразу узнала, хотя мы не виделись полгода, а он, возможно, и проскочил бы мимо, но я сказала:
— Здравствуйте, Виктор Александрович.
Его взгляд задержался на мне, сначала — удивленно, потом — смягчился. Он тоже узнал меня:
— Здравствуй… Сонечка?
— Да.
— Ты куда? Тебя выписали?
— Я сама себя выписала.
— Как это?.. Постой, ты что, плачешь? Ну-ка пойдем со мной, я ведь теперь здесь работаю…
Любовь
«Сегодня некоторая часть критически настроенной интеллигенции задается вопросом: стоит ли бороться за жизнь, которую ценой больших усилий может даровать больному врач, того, чтобы жить в нашем мрачном обществе? Мой опыт показал, что больные раком не спрашивают себя, как они будут жить, а могу ли я дать им надежду на жизнь!»
И я снова возвращаюсь в ненавистное мне здание, иду за ним по первому этажу поликлиники, вхожу в один из кабинетов.
— Садись, рассказывай.
Что я могу рассказать, господи, что?.. Я сажусь на стул и начинаю плакать. Я вдруг понимаю, что я страшно устала за эту ночь, изнервничалась, что я испугана. Я что-то говорю, наверное, пытаюсь объяснить, рассказать. Он сидит напротив. У него такое хорошее, печальное лицо. Потом он поднимается, кладет мне на плечо руку:
— Ну хорошо, успокойся, мы что-нибудь придумаем.