Каменный венок
Шрифт:
– Португалова - сестра, старшая, вы, значит, к ней. Запомнили фамилию?
– Странная такая, ее легко запомнить.
– Отлично. Вы обедали?
– Давно. Уже позабыли.
– Позабыли?..
– Он удивился, потом улыбнулся.
– Ах, да, да... верно... И скажите Артамкину, что я приказал вас отправить на санитарной машине. Обязательно!
Я выхожу снова во двор, как раз вовремя, чтобы увидеть, как Артамкин выносится за ворота на новенькой санитарной машине - куда-нибудь в город по своим делам, по учреждениям.
– Видала фрукта?
– в каком-то
– Видала такого?.. Начальник на третьем этаже еще только задумал нам дать санитарную, а этот тут во дворе своим крысячим носом уже учуял! Иди догони... Попремся теперь в пикапе.
– Перемерзнем, как собаки!
Старый санитар Краюхин пинком открывает дверь с тугой пружиной и, придерживая ее ногой, протискивается с носилками на крыльцо.
Осторожно, ступая боком, спускается по промерзшим потрескивающим ступенькам крыльца. Молодая неопытная санитарка Надя идет сзади и по его знаку неловко, чуть запоздав опустить свою сторону, ставит носилки на землю.
На носилках - раненый, туго укутанный до подбородка в одеяло. Поверх бинтов на голову нахлобучена ушанка.
– А машина где?
– Укатил. По своим делам. И почему таких вот на фронт не отправляют?
– А не дай бог.
– Краюхин достает металлическую коробочку от английского шоколада НЗ, защипывает махорки, насыпает в бумажный желобок и начинает сворачивать козью ножку.
– На фронт!.. Подобных, наоборот, лучше держать где подальше. От них и тут нехорошо.
Мы одобрительно хмыкаем. Краюхин такое и в глаза кому хочешь скажет. Он что-то вроде старейшины госпиталя.
Попал сюда с фронта с тяжелейшими ранениями, после операции в полевых условиях, "в общих чертах тут его восстановили", как он выражается, тут он и остался по своей воле.
Евсеева пошла через двор в гараж, поругаться, чтоб скорей давали машину, а мы остались у носилок.
Раненый лежит, не обращая на нас внимания, и широко открытыми светлыми глазами удивленно, не отрываясь, смотрит в небо, радуется, наверное, после низких потолков в разных палатах глянуть в это высокое просторное небо.
– Вот ты новый человек, - попыхивая цигаркой, Краюхин говорит Наде. Правильно я говорю?
– Это правильно, - с уважительной готовностью она кивает.
– Значит, правильно... В таком случае ты посмотри на меня... Ну, чего не поняла? На внешность моего лица. Посмотрела? Определи, сколько мне лет. По возрасту? Ну?..
– Вы пожилые...
– Знаю, не молодые. Ты года определи, сколько дашь?
– Может, вам даже пятьдесят, или кажется только?
– Э-э, кажется!.. Не можешь ты ничего определить!
– он недовольно отмахивается от нее и отворачивается.
Новенькая виновато моргает, косится на меня, не зная, как лучше отвечать. Я-то знаю как и говорю:
– Ты ему отвечай по правде, чего ты теряешься? Ну, сколько ему на вид? За шестьдесят далеко, а то и под семьдесят?
– это уж я ему немножко льщу. Как тебе видится, так и говори.
– Вот. Она-то понимает, - со своей насмешливой гордостью Краюхин приосанивается, делает паузу.
– А между
Кто разберет, прячет он горечь за пошучиванием, гордится ли вправду или все это вместе, вперемешку? Может, он и сам забыл, с чего началось, во что перешло; наверное, решил когда-то держаться до конца вот таким молодцом. Да он и есть молодец, мы с ним дружим.
Подают пикап, не из гаража, а со склада. Место рядом с шофером занято какими-то громадными бутылями в плетенках, с зеленой жидкостью. Краюхин бодро приседает, чтоб ухватиться за ручки носилок, - спина-то у него не гнется, а тяжести носит, кажется, легко.
Шофер злобно, опасливо старается отодвинуть от себя подальше громадную бутыль.
Краюхин ловко задвигает носилки в машину, потом мы с Евсеевой, низко нагибая головы, влезаем по очереди и усаживаемся на жесткую холодную боковую скамейку.
– Чего ты ее боишься?
– спрашивает Краюхин шофера, который все теснит в угол от себя бутыль.
– А черт знает, какой они туда химии насобачили. На голове мне у себя их возить, идолов окаянных? Еще лопнет по дороге, обольет!..
Конечно, он не упоминал идолов и прочего, тут в ходу совсем другие выражения, но они до того привычные, что их просто не замечаешь.
Замечали обратное. Краюхин никогда матерно не ругался, не знаю почему.
– Лопнет, тебя же насквозь обдезинфекцирует!
– насмешливо ободряет он шофера.
– Ни одной воши к тебе пять лет не подступится!
Мы трогаемся и на ходу стараемся застегнуть занавеску над задней дверцей - надо просунуть в веревочные петли вместо пуговиц продолговатые деревяшки, тогда не будет так дуть. Мы долго возимся, но ничего не получается: петли оборваны, а где сохранилась петля, нет деревяшки.
Мы прижимаемся друг к другу, потом даже обнимаемся для тепла, прячем руки.
Лежащий на носилках, редко мигая, смотрит в потолок машины все теми же широко, удивленно раскрытыми глазами.
– Вот кому горя мало, он и холода-то небось не чувствует!
Я толкаю Евсееву боком:
– Ты все-таки потише!
– О-о? Да он глухой. Начисто оглохший.
– Глухие все по губам могут понимать.
– Да что ты? Это которые настоящие глухие. Которые с детства или вообще давно. А этот в голову контуженный. Он же недавний глухой... Ты разве не видишь? Его же тут нет, с нами. Он тихий. Ему, может, какая спокойная картина сейчас чудится, что его мамка на руках качает. Вот увидишь, так и будет лежать, не понимаю, зачем еще тебя со мной послали? Какое соображение? Просто сдуру? Тебе кто ехать-то велел? Артамкин? Это сдуру.