Каменный венок
Шрифт:
– Нет, врач.
– А-а... Ну, возможно, какое соображение... Ох и холодюга исподнизу задувает...
Машина медленно бежит за городом, по обледенелому шоссе. Справа и слева нечистый, как будто прошлогодний, снег. Была грязная оттепель, потом разом все схватило морозом, обледенело, а нового снега нет.
Наверное, и прежде много раз бывала такая погода: небо, размытое мутными водянистыми подтеками на серых облаках, но сейчас мне кажется: вот именно такая погода и должна быть, когда все идет и идет эта война. Как-то по всему окружающему видно. Все на месте, а все изменилось:
Поселок, баба несет через двор в тазу белье, я даже лица ее не вижу, но уверена, она бы совсем не так шла, если б не война.
Потом навстречу нам попадаются ребятишки, идут из школы. Они вяло пробуют баловаться, толкают друг друга, раскатываются по ледяной дорожке, но как-то скованно, не по-настоящему у них получается, точно они и сами знают, что главное война, а все остальное - это так, по привычке делается, без настоящей радости...
Да так и есть: я помню эти места, когда деревья стояли зеленые, густые, а теперь как будто вся радость опала с деревьев вместе с разноцветными осенними листьями, всю ее выдуло начисто, начисто вымело с улиц и дворов этих поселков, изо всех уголков, так что нигде не осталось ни листика ее, ни тоненького стебелька...
Когда мы, своротив с шоссе, колыхались и переваливались по дороге к Хотунову, начало совсем уже темнеть.
Проехали под жидкой приветственной аркой бывшего дома отдыха, мимо занесенных снегом качелей, замерзшего пруда и танцплощадки, утонувшей в сугробах.
Сдали раненого, и наш шофер поехал сдавать бутылки на склад и искать завхоза, который их должен принимать. А мы с Евсеевой отогреваемся в уголке на кухне, пьем чай около кипятильника и греем руки о кружки. Собственно, не на кухне, а в комнатке, где кипятильник, и мелкие дрова для него сложены, и чайники, громадные, выстроенные на полке, шесть штук, смотрят на нас носами. Чайники вычищены и стоят нос в нос - одинаково повернутые, - тут у них порядок, по всему видно.
– Сейчас нас отсюда шибанут, - говорит Евсеева, торопливо прихлебывая.
– Начальство какое-то ужасное появилось.
Судомойки, которые нас сюда пустили, объясняют, кто мы такие, с кем приехали, мы не слышим, что они объясняют, но все очень понятно, а эта стоит не шелохнувшись и слушает. Как непроницаемый, беспристрастный судья перед вынесением приговора. Или как недобрая баба, небольшой и даже вот именно тем особенно и ядовитой, что небольшой власти.
Халат на ней - хоть на выставку халатов, а на судомойках такие, какие и бывают, когда вымоешь по двести мисок, двести тарелок в смену, да еще и полы в придачу.
– Все равно посторонние не допускаются.
– Слышим, слышим, - хотя говорится это не нам, очень громко отвечает Евсеева.
Мы встали, оставив недопитые кружки со сладким чаем.
Все молчат и смотрят, пока мы проходим мимо, через кухню и выходим во двор.
Обходим по снегу вокруг дома, машины еще нет, и входим снова с парадного подъезда, через терраску, где прежде отдыхающие,
– Могли в коридор выйти, а ты сразу на мороз, на улицу... Ух, какая... непокоренная!
– хмыкает Евсеева.
– Ты бы и пошла в коридор, а не на мороз!
– А я хуже тебя?
Мы сидим у тепловатой батареи отопления в вестибюле - от дверей дует вовсю. Раненых не видно. Они, кажется, все тут такие, что не разгуливают по коридорам.
Проходит какая-то женщина в медицинском халате. Вот такой я почему-то и представляла себе сестру по фамилии Португалова.
– Вы не Португалова?
– спрашиваю я.
– Нет, - она останавливается с удивлением.
– Почему вы подумали? А вам нужна Португалова?
Я ей объясняю, что просил наш главврач, она пожимает плечами:
– Понимаете, вы поздно уж очень приехали, она ушла с дежурства.
– Когда же у вас дежурства кончаются? Не с утра?
– Да, конечно. Дежурство у нее сегодня утром кончилось, а ушла она совсем недавно, перед ужином, бывает всякое...
Она не уходит, хмурится, что-то неясно припоминая, неуверенно предлагает:
– Я не знаю, право, про кого там разговор был, и насчет фамилии ничего не слышала. Если хотите, пойдемте со мной, я вам могу показать.
– Иди, иди, - говорит Евсеева.
– Раз он тебя просил. А мы подождем, я его не пущу, черта, без тебя уехать.
Мы поднимаемся по лестницам, входим в какой-то удивительно тихий и безлюдный, будто и, нежилой вовсе, коридор.
Пол блестит, пахнет дезинфекцией, а так вовсе не похоже на наш обыкновенный госпиталь - двери закрыты, никто не бродит по коридору, и очень уж тихо.
Входим в какую-то комнатку, узенькую, в одно окно, вместо стен справа и слева стеклянные перегородки в мелких переплетах, закрытые одинаковыми старыми плакатами, - видно, от дома отдыха остались: яркое солнце, пышная зелень, веселая девушка прыгает за мячом, смеется парень в майке, и все повторяется, прыгает девушка за мячом, парень смеется, и опять все сначала.
Женщина отгибает угол одного плаката.
– Ну вот, поглядите на этого, у самой перегородки.
Через стекло я вижу койку, лежащего на спине человека.
– Плохо видно, темно.
– Сейчас зажгут. Вы не спешите... Вы волнуетесь?
– Нет, что вы, просто видно неважно... Я ничего не думаю.
– Погодите. Вот ему несут ужин, сейчас увидите.
Я вижу, как за стеклянной перегородкой зажигается новая лампочка, входит няня с подносом, на котором только одна миска, одна кружка и хлеб.
Она присаживается на край постели, и когда сетка под ней прогибается, белое лицо лежащего, похожее мертвой неподвижностью на слепок, на маску, какие снимают с великих людей на память, только странно видеть такую маску, хмурую, курносую, с отсутствием осмысленного выражения, какое даже у спящего не бывает, вдруг угрюмо оживляется: из-под одеяла выползает худая рука.
Няня его начинает кормить, а он, как маленький, который хочет и не умеет "сам", цепляется за ее руку, когда она несет ложку ему ко рту, и заранее широко открывает рот.