Каменный венок
Шрифт:
И все я переношу уже без страха. Опять у меня разными голосами выпытывают, один успокаивает, другой строгостью со мной старается.
Раза два меня куда-то перетаскивали. Старуха уже исчезла, другие какие-то появились, потом стали все про самолет говорить и меня вроде в самолет втащили, а я и в самолет не верю. Нет, потом чувствую, летит!.. Ну, значит, в самую глубь меня решили отвезти, от России, наверно, за тысячу километров, это ведь все недалеко от фронта было все-таки, а теперь, значит, в лагерь или в гестапо, так я жду.
И тут я часто стал как-то отходить в сторонку от сознания и стал путать - не то я опять на фронте
Со мной и тут заговаривать начинают, но осторожно прощупывают. Ну, я понимаю, все это цветочки, возьмутся за меня и по-настоящему. Жду. Молчу.
Куда же это меня привезли? Все равно в плену. Я молчу, а вокруг так мелькнет, будто нечаянно: "В Москву бы надо"... или "из Москвы сейчас привезли". Ладно, думаю, в этой Москве я уже был, хотя тут работа тонкая, сигарет не курят, и по-немецки никто не проболтается, и у девушки одной голос такой приятный. У такой стервы, служительницы тюремной, а голос такой - вот ее бы первую, именно за этот голос, по башке бы кулаком и трахнул... так подумал, и самому смешно - в кулаке у меня силы, как у трехлетнего, и весь я высох, как сушеный стал.
Немного у них времени на их эксперименты со мной осталось - оно и лучше, а то другой раз от слабости жалко себя делается, да не того себя, какой я тут лежу, в этой камере заключения с решетчатыми окнами, в берлинском дворе, а того, какой я был когда-то с ребятами, с мамой... Да, того жалко, а этот все равно пропал.
Однажды лежу я в своем подземном гестапо, толкают мне кашу в рот, жую, глотаю, да и каша-то не русская - рисовая каша! Да и рис какой-то не тот. Покормили.
Кругом ходят, говорят, я уже и не прислушиваюсь, меня тут как будто нет, только тоска ужасная, очень я устал последнее время, и кажется, все, что вспоминать мог, уже вспомнил, и такое оцепенение нападает, что мне уже все равно, только бы кончилось поскорей.
И прорываются ко мне какие-то звуки, что это - не пойму, только из другого мира, вдруг сквозь стены и все решетки моего подвала, сквозь подлюжные, проклятые голоса - почему-то прорезываются. И я не понимаю, что они значат, а хватают меня прямо за живое сердце, и все во мне переворачивается, и как будто гремит сигнал тревоги.
И вдруг как чудо какое... Голос мне говорит одно: "Нашла"... И еще что-то... Это неважно, я по одному голосу ее как будто уже все знаю! Стены вокруг меня рассыпались, мир зашатался, я как из-под земли вырвался, потянулся к ней, только спрашиваю: "Где я?", чтоб она мне еще сказала, хотя ведь уже знаю по одному звуку ее голоса, что я на Родине, разве она могла бы так говорить, если б мы не на Родине были. Мама-то?.. Я уже разом, с первого звука все понял, только растерялся, вцепился, испугался, дурак: а вдруг да она опять исчезнет..."
...Это все потом, потом он мне рассказал, а в ту минуту, когда мы схватились друг за друга и он все повторял: "Где я?", а потом: "Мама, где мы?", я всего этого не знала, но, как мне кажется теперь, все главное я сразу поняла. Да нет, не кажется, поняла, что с ним. Только не знала, как и отчего. А вот теперь, вспоминая, уже путаю, что знала и что узнала после этих первых минут встречи, когда я его только нашла.
Военврач, крепко потирая руки, наблюдал за нами и говорил кому-то, кажется
– Спокойно... Совершенно спокойно. Вполне закономерно...
– или что-то в таком роде.
Я тоже потом только поняла, отчего встрепенулись, взволновались даже сестры и нянечки, я ведь не знала, что он уже пятый месяц лежит, не разжимая губ, и молчит, один в темноте лежит, в плену, в гестапо, среди предателей, и насмерть молчит, как замолчал на первом допросе.
Он сжимал мои руки в своих, не выпуская, а я ему как сказку рассказывала, глядя в его костлявое, со впалыми щеками и темными глазницами лицо, а он и слушал как волшебную сказку, когда я говорила слова: дом отдыха... военврач... нянечка... столько-то километров по шоссе, а там Москва... за окном деревья в снегу, слева два окна, а нянечку, правда, зовут Фрося, вот она рядом стоит с пустыми мисками от рисовой каши, на тебя смотрит - это она тебя кормит.
– Да, а зубищи как стиснет, еле разожмешь, ложку просунуть, каждый раз.
– Фрося?.. Я больше не стану.
– Ой, да ну уж ладно тебе!..
– Фрося как будто с возмущением рванула со стола поднос и, жалостно сморщась, быстро пошла к двери, на ходу стараясь вытереть щеку о плечо.
Я все рассказываю, и он меня не отпускает, я точно создаю заново для него мир из пустоты, строю дом, накрываю его крышей, сажаю деревья, уже большие, белые от снега, населяю мир людьми, рассказываю комнату, потолок и даже койку, на которой он лежит, строю Москву неподалеку и поселяю там себя и Катьку-маленькую. О Боре и Кате я ничего не говорю - еще успеет он узнать, что никого у нас уже нет, - я думала в это время, что Боря убит, так же как про Валю думала. Но Боря был жив - он погиб гораздо позже, но в тот день я думала, что его нет.
Потом надо было прощаться, уговариваться, когда я опять приеду.
Португалова сказала, что я могу звонить ей по телефону, она будет передавать.
Надо прощаться, и мы прощаемся успокоенные, шофер бесится, грозится уехать один, а Евсеева тоже бесится и не дает ему уехать, и оба грозят друг другу военным трибуналом и вечными мучениями совести на том свете.
Я спускаюсь по той же лестнице, и вокруг меня, сзади и спереди, спускаются какие-то сочувствующие провожающие, изумляются: такое происшествие - пять месяцев молчал, а мог говорить, оказывается!
Шоферу меня убить хочется, но при военвраче он еще держится. Я одеваюсь, кто-то мне даже помогает, когда я не сразу попадаю в рукава.
– Что такое?
– повелительно спрашивает кого-то военврач. Сверху следом за нами спускается дежурная сестра и останавливается, не дойдя пяти ступенек до низу. Стоит над нами и ждет бесстрастно.
Врач с вопросительным видом поднимается на четыре ступеньки, они о чем-то очень тихо говорят.
– Отлично!
– громко произносит он.
– Отлично, что ж, вполне закономерно... Пройдите с сестрой! Товарищ Тверская!
Тут шофер наш просто взрывается. Бьет себя ушанкой по колену, дергается, бросается к двери.
Я ничего не успеваю спросить, мы с сестрой рядом поднимаемся по лестнице. На площадке она останавливается, чуть пожимает плечами и тихо говорит:
– Ничего не случилось. Просто он плачет.
Это, оказывается, правда. Успокоившись, он притягивает меня к себе и в самое ухо шепчет, еле слышно:
– Я испугался опять без тебя!
Как-то все устраивается без меня. Я на всю ночь остаюсь.