Каменный венок
Шрифт:
До утра мы разговариваем шепотом, вот тут, обрывками, он мне уже кое-что рассказывал, неохотно, и много еще времени пройдет, прежде чем узнаю побольше - ему все только слушать меня хочется. Под утро он засыпает, и рука его во сне вздрагивает.
А я смотрю, как смутно проступают за окном веточки, на которые ложится тихий, успокоительный, такой мирный, новый снежок, такой чистый, молодой, как будто детский, праздничный снег, укрывающий всю грязь, и лед, и копоть, и раны земли, будто говорит - все пройдет, все обойдется. И я его на весь остаток жизни запоминаю, как он
По чьему-то приказанию мне Фрося приносит завтрак, и я ем, волнуясь, что опоздаю и как буду добираться до города.
К моему изумлению, машина не ушла. Начальник сговорился с нашим кого-то утром надо отсюда отправлять в город.
Мы сидим рядом и ждем, когда нас отправят, всё смотрим на дверь канцелярии: я, Евсеева и молодая женщина в черном ладном ватнике и пуховом платке, в хороших валенках.
– Это, знаете, мы вас задерживаем!
– дружелюбно извиняясь, заговаривает она и улыбается мне. Она и вся дружелюбно-счастливая, очень чернобровая, темноглазая, с нежным округлым овалом щек, туго повязанная платком.
– Это вы поедете с нами?
– Да, это меня с мужем обещались отправить на машине. Нам бы только до города, а до вокзала - мы уж сами. Там сейчас документы на нас выправляют.
Она сдерживается и замолкает, но видно, до чего ей трудно сидеть молча и так хочется поговорить, и я заставляю себя спросить, далеко ли им ехать, заставляю себя через силу.
Она быстро, радостно поворачивается ко мне и, блестя глазами, сдерживая голос, чтоб не услышали за дверью, говорит, я слушаю и не могу сообразить. Оживленно, как доброй соседке, без тени горечи, да нет, какой там горечи?
– она чем-то хорошим, что у нее на душе, делится со мной, и я наконец начинаю вслушиваться.
– ...и он обеих рук лишился, ну левая вот по сих пор у него все-таки сохранилась, спасибо врачам, спасли все-таки, хотя вот столечко... А остальное состояние здоровья у него хорошее...
– И совсем просияв: - И вот везу его домой!
– Без рук?
– пытается сочувственно ужаснуться Евсеева и осекается. Что ж ты его увозишь? Подождать бы. Протезы бывают...
– Ну-у... Это еще все когда успеется, посмотрим... А сейчас мы домой... мы домой приедем! Мне все бабы ой завидовать будут до чего!.. Уж скольких в деревне поубивало насмерть, а ты, скажут мне, Лизка, ведьма! Своего заговорила от смерти, живого привезла!
– Протезы теперь делают, можно пальцами шевелить, - говорит Евсеева.
– Поглядим, там видно будет... Сейчас не до того и всем нужно... А по мне... Я-то ведь помню его руки! Какие у него были... Ох, эти руки!.. Вы не смотрите, что я веселая, я давно про руки знаю по письму, сперва выла, его жалела, а как самого увидела! Что руки!.. Да я его и одену, и вымою, и накормлю, да и водкой напою... И обойму сама.
Можно подумать, что она от радости немножко пьяна, и Евсееву это злит, раздражает почему-то. Она угрюмо насмешничает:
– И ребятишек еще народишь тоже сама?
–
– Она засмеялась совсем беззвучно, озорно.
Отворяется дверь, ее зовут в канцелярию, и скоро они оттуда выходят вдвоем с безруким солдатом, один рукав у него не совсем пустой, пониже плеча.
У него толстое, скуластое лицо, толстый нос, толстые губы, глазки маленькие, утопленные в выпуклых щеках. Разбойничья такая физиономия, какие часто достаются очень добрым, безобидным людям.
Она засовывает документы ему в карман гимнастерки, застегивает ему карман, потом и шинель, а он стоит и ждет, будто ему щекотно, а он удерживается.
Потом что-то тихо спрашивает, и она, вынув из кармана пачку папирос, неумело закуривает, пуская дым изо рта, раскуривает сыроватый табак. Потом радостно как-то, вроде шутя, всовывает папиросу ему в рот.
– Вот мы с ними и поедем!
– говорит она.
– Вот и мой муж.
– Будем знакомы, - спокойно говорит он, попыхивая папиросой.
Мы довезли их до города, до самого вокзала, и едем к себе в госпиталь.
– Нет, а ты все-таки счастливая!..
– Евсеева трясется на скамеечке пикапа рядом со мной.
– Да, счастливая!.. Был бы у меня хоть какой-нибудь да свой, я бы его хоть проклинала, что вот он, урод, мою жизнь загубил... Я бы хоть людям жаловалась, до чего я несчастная, а вот терплю... Ух, я бы его, черта, укоряла, проклинала...
– На что он нужен для проклятий? Что тебе радости проклинать?
– Как на что?.. Да ведь я бы не все проклинала, я бы когда и прощала и миловала когда... Все жизнь какая-нибудь.
– За что прощала-то?
– Откуда я знаю, раз его у меня и нету?.. Что ты пристала?.. Вдруг пьянствовать бы стал? Почем я знаю? Всякого прощать есть за что... Только мне некого. И война кончится, мужика своего у меня не будет... Ну неоткуда же ему будет взяться.
– Вернутся с фронта, целые армии по домам разойдутся.
– Да-а, как раз... Армия!.. А для них целый фронт девчонок за этот срок подрос... А мой срок подошел перед войной, а в войну весь вышел. И не спорь! Ты, со всем горем, все равно еще счастливая... Это подло с моей стороны так говорить, Саня, я понимаю, ты не обижайся, а все-таки правда.
Потом, какое-то время спустя, я стою в нашей шумной канцелярии, откуда мне разрешают звонить, и, отвернувшись ото всех в угол, прикрывая трубку рукой, звоню, звоню в Хотуново, разыскиваю сестру Португалову, и вдруг наконец она подходит.
Мы уже не раз с ней переговаривались, и она сразу узнает мой голос.
– Слышу, слышу, что ты звонишь, - и почему-то у нее голос смеющийся. Знаешь, нам твоего пришлось в другую палату перевести... а то, что очень буйный стал... Да нет, он смирный, я шучу, только говорить стал много! Ты когда приедешь-то?.. Просит, если достанешь, ему покурить привози... Ждет тебя. У меня переночуешь!..
И когда после этого я, освободившись после дежурства, приезжаю в госпиталь, Португалова встречает меня, как всегда, не то чтобы радостно, но с удовольствием - мы нравимся друг другу и есть у нас общее, хорошее - это Валя.