КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК
Шрифт:
Уже тогда Даша стала ощущать дурноты и слабость, прежде ей неведомые. И в сон ее все время клонило, будто старуху Изергиль. Кто такая Изергиль, Даша помнила уже смутно и тем более не помнила, сонливая та была или нет. Но теперь она разговоры Щупачихи и Генерала воспринимала в полудремотном состоянии, а некоторые из них и вовсе казались ей приснившимися. Суть же последнего из них, словно бы с усилением звука голосов сторожей, была вот в чем. Щупачиха удивлялась, на кой хрен их хозяин тратится на какую-то буфетчицу или повариху, ну свеженькая, и всего-то, и чего он ради нее так выпендривается? «Почему хозяин?
– сказал Генерал.
– Почему не хозяйка?» Слова эти стали неожиданностью не только для Даши, но похоже, и для Щупачихи. «Ты что-то знаешь?» - спросила Щупачиха чуть ли не в испуге. «Не будем обсуждать, - буркнул Генерал.
– Хозяин так хозяин». «Ну ладно, - сказала Щупачиха.
– Так на кой хрен ее держат здесь?» «Для гербария», - сказал Генерал. Щупачиха помолчала. Переваривала. Знакомо забулькала жидкость. «У него этих игрушек, этих баб или кого там, - протянула, наконец, Щупачиха, - небось сотни. Какие сами к нему летят мотыльками, бьются мордами о стекла. Другую, хоть бы и принцессу монакскую, он может прикормить. А эту-то, недотрогу нашу, зачем ему содержать?» «Про запас, - сказал Генерал.
– Покуролесит, а потом и сюда заскочит. Глядишь, она и поддастся…» - «А если не поддастся?» - «Не поддастся, он потерпит…» - «Так она же изведется здесь, зачахнет и засохнет…» - «А ее можно заморозить в товарном виде, - сказал Генерал.
– До поры до времени. До момента применения…» «То есть как заморозить?» -
– Штатники еще в пятидесятые годы, чтобы пережить атомную бомбу, со страху, Отец наш пугать умел, замораживали себя до лучших времен». «Живые?» - ужаснулась Щупачиха. «Живые, - сказал Генерал.
– И это при тогдашнем уровне науки… А теперь-то! Проще простого…» «Неужели?» - все еще волновалась Щупачиха. «Газеты читать надо!
– наставительно произнес Генерал.
– И научные журналы». «И что, и у нас здесь можно?» - Щупачиха будто переходила на шепот. «И здесь можно, - сказал Генерал.
– В криокамере. Конечно, рискованно. Но и ломаться ей дело рискованное, сама она должна понимать. "Рабы не мы, мы не рабы" - это уже из прошлых букварей».
Утром Даша пообещала изуродовать себя. Сгоряча проявила безрассудство. Из-за чего была удостоена смирительной рубахи. Воняло хлоркой. Стала отказываться от еды. «Ну и идиотка!
– закричала на нее Щупачиха.
– Да я тебя сейчас в лягушку превращу, и до тебя никакая стрела Ивана-дурака никогда не долетит! Ты нас с Генералом довела. Из-за твоей гордыни и мы с ним оказались в заточении. Думаешь, Генерал своими ручищами будет растягивать твой ротик, а я стану вливать в тебя бульоны и солянки? Обойдешься. Сейчас над тобой поставят капельницу, и ты продолжишь жить по принуждению».
Дальше пошли переходы Даши из забытья в полудремы. Никаких желаний в ней уже не тлело. Лишь однажды ей устроили прояснение. Снова Ардальон Полосухин с любезно-злой женщиной Уместновой совали под нос бумагу и упрашивали подписать ее, желательно кровью, такие нынче моды, вот и гусиное перо, и ножик наточенный, подержан над огнем, все микробы и бактерии выжжены, пожалуйста, Дарья Тарасовна. «Я не буду подписывать…» - вышептала Даша.
И снова - полубред.
И в том полубреду - люди в белом, их толчея в каземате пленницы, шприцы в их руках, уколы, уколы и даже - в пятки, но их не чувствуешь. Ардальон Полосухин - теперь уже в колпаке звездочета и в тех же дурацких туфлях с загнутыми носками («это вовсе не дурацкие туфли, Дарья Тарасовна, это пигаши, я выделывал в них кренделя перед Людовиком Одиннадцатым, а сейчас - исключительно для вашего увеселения, надо было бы подписать, желательно кровью, такие нынче моды»), дурацкие туфли, действительно, выделывают кренделя, прыжками, подскоками Полосухин подбрасывает себя в воздух, зависает над ней, Дашей, бормочет: «Сейчас мы произведем поливание кактуса!», и вместе с ним висит, а может, упирается ногами в потолок дама с деловой папкой, выкрикивает сердито-обиженно: «На чужой каравай рот не разевай!», и плохо причесанная, и в подсолнуховом парике под красной каскеткой, она дурманила голову Прокопьеву, а на какой каравай разевала рот она, Даша. «Не дразни ее!
– злится Полосухин.
– Ее требуется запеленать умиротворенной, ее требуется успокоить, иначе не выйдет толку!», а она, Даша, уже голая, ей не стыдно, тело у нее хорошее, ее приглашали и в натурщицы. «Какие деньги мы могли бы с нее иметь», - сокрушается над ней Щупачиха, «Да… - вздыхает Генерал.
– Баба что надо. Лепи с нее Милосскую… Но он-то и не из-за тела ее одурел…», «он-то» - хозяин их, что ли, а Щупачиха заматывает ее бинтом широченным, будто пораненную руку, какую руку!… будто мумию, будто мумию. «Погоди!
– кричит Полосухин, подскакивает и колпаком звездочета протыкает потолок бункера.
– Надо веретено в шелка всунуть!», «Какое веретено?
– удивляется делопроизводитель Уместнова.
– Зачем веретено?», «А затем! А затем!
– подскакивает Полосухин.
– Ради баловства! Озорства ради! Чтобы все было в соответствии с Петром Ильичем!» «Тоже мне! Обнаружил в этой девке Аврору!
– хохочет Уместнова и папкой отгоняет от себя Полосухина.
– Никаких веретен! Никаких королевичей не будет! И никаких пробуждений не будет!» «Ты что задумала, сука?
– взвизгивает Полосухин.
– Или уже успела натворить? Ты забыла, что полномочия у меня, а ты у меня в услужении?» «Тебе неведомы мои полномочия!» - мрачно звучит голос властительной теперь дамы. «Да я тебя!
– не может успокоиться Полосухин.
– Да я тебя саму сейчас заморожу! Я тебе сейчас веки опущу и никто тебе их не поднимет!» А ее, Дашу, запеленатую в шелка, коконом, на руках, чьих неизвестно, волокут коридорами, явно вниз, ну куда же вниз-то? «Осторожно, осторожно», - слышит она голос, далекий, словно из иного мира, но вспоминает, что это голос манерного человека с бородкой, смотревшего некогда на керосиновую лампу в витрине закусочной, а недавно следившего за расстановкой камней перед ее оконцем. «Б-р-р, холодина-то здесь какая, эдак и мы превратимся здесь в Карбышева». И тут приходит к Даше ужас, только что ей было все равно, быстрей бы, быстрей бы, и вот - ужас, а с ним и тоска, Дашу чуть не вырвало, хотя и чем могло рвать-то, но почему это - с ней, ведь она еще и не жила, то есть жила, конечно, и хорошо, но так мало, разреветься бы сейчас, но и реветь нечем. «Вот сюда, сюда подносите».
– «Крышку снимать?» - «Да. Но это не крышка, а завершение», - говорит Агалаков, распорядитель, говорит недовольно. «Николай Софронович, оно… оно из хрусталя, что ли?» - «Нет, это не хрусталь, стекло покрепче брони, но отделано под хрусталь… на богемских заводах… вон какие переливы на гранях… Так, осторожнее укладывайте… Замок затворю я…» - «А если какие взломщики явятся?…» - «Тут скелетами и останутся… Тайник с такими секретами, что его смогут открыть лишь два человека. Ну три… Умелец наш, пружинник, обеспечил…», пружинник, пружинник… стало быть, и пружинник… и не о чем больше жалеть… все позади… Все… И тишина… И мрак…
– Вызволена, доставлена и разбужена, - сказала Людмила Васильевна.
– Не нами вызволена, - будто бы опечалился Арсений Линикк.
– Неважно, кем…
– И не совсем разбужена, - сказал Линикк.
– Оно и к лучшему, - рассмеялась Людмила Васильевна.
– Главное, хворей в ней нет. И изъянов вроде бы нет. Но во что ее теперь одевать?
– Это ваши бабьи дела, - сказал Линикк.
– И где ее держать? Отправить к тетке и сестре в Долбню? Это место им знакомо. Достанут сразу же. А вот к Пяткиной в Дмитров можно… Пяткина у нас ушлая и сообразительная и в случае чего упрячет где-нибудь в деревне.
В электричке по дороге в Дмитров она спала, уткнувшись в плечо поварихи Пяткиной.
55
Кактус по-прежнему вел себя смирно.
Будто бы Соломатин и его жизнь стали ему безразличны.
«Его проблемы, - подумал Соломатин.
– У меня своих хватает…» Но сейчас же вспомнил, что кактусу могут быть неприятны не только произнесенные слова, но и невысказанные мысли. А входить в напряжения еще и с кактусом не было никаких резонов. Оглядел свои ногти. Пришел на ум вчерашний Ардальон Полосухин, чем-то чрезвычайно раздосадованный. Ардальон суетился, что-то вынюхивал, выспрашивал о чем-то у многих, рассказывал пошлые анекдоты на манер «новых русских бабок», хамил. К Соломатину пристал с интересом о пружинных дел мастере Прокопьеве, и когда Соломатин с раздражением сказал ему, что унитаз и краны Прокопьева находятся вдалеке от забот их ГРЭУ, Ардальон нахамил и ему. «В светском обществе, - заявил он, - ногти рассматривают с неменьшим вниманием, нежели часы, галстуки и обувь. А у тебя, Соломаша, ногти мадам с вилами из свинофермы». Пигашей на ногах Полосухина вчера не было. К удивлению Соломатина Ардальон проявлял чуть ли не братские чувства по отношению к столпу светской культуры Агалакову, будто бы побывавшему в дальних странствиях с целью собирания для кого-то, не назвавшего себя, коллекции. Месяцами назад Полосухин морочил Соломатину голову, вовлекая его в заговор против Агалакова, якобы мешавшего порывам его, Полосухина, а также культуртрегерской деятельности миллионщика Квашнина. По замыслу Ардальона Соломатин должен был вовлечь в заговор знаменитого ученого и антиквара Севу Альбетова, но того взяли зарезали и застрелили. И вот тут чуть ли не братания Ардальона и Агалакова! Впрочем, пройдоха Ардальон был тот еще игрец. Но странно. Агалаков будто бы подыгрывал ему, выглядел тоже чем-то чрезвычайно раздосадованным, нервничал и искал в толпе кого-то.
Оглядев ногти, Соломатин пообещал себе заняться ими. Ногти и впрямь были нехороши. Иные - и с обломами. Но знал: в салоны к художникам по ногтям ходить не станет. Купит пилки, лаки, и достаточно, сам - умелец. Но сразу же и подумал: а может, ему и по определению (словечко-то какое идиотское и полуграмотное, но вошло в моду, в эфирах, прямых и кривых, рассыпалось, футбольные трепачи без него и репортаж вести не могут) идеальные ногти и не положено иметь. Он же сантехник, и именно этим интересен и объясним. В светских тусовках и вчерашние прапорщики нынче замечательны, в особенности, если они будто бы кентавры во плоти, то есть подтвердили собственной плотью хотя бы и в стриптизах степень родства с кентаврами. И про него, Соломатина, пущен слух, как о настоящем мужике, якобы кто-то видел его в Селезневских банях и восхитился. Понятен потому интерес к нему ненасытной Мадам Рухлядь. В Селезневские бани Соломатин не ходил, но слухи о себе опровергать не стал. Они были ему приятны.
И оправдания себе он не искал. Положив, что нынешнее его состояние - промежуточное, и наступит день, очень может быть, что и завтра, тогда и придется повести себя так, чтобы не вышло стыдно. А пока торопиться не стоит. Жил он сейчас приятно и забавно. Даже служба в Брюсовом переулке перестала его тяготить. Две вещи, считал Соломатин, были для него бесспорными и несдвигаемыми, как гора Джомолунгма. Во-первых, его любовь к Елизавете. Во-вторых, его готовность соответствовать своим представлениям о чести. Никакие соблазны, никакие угрозы, скажем, со стороны носорога Суслопарова и его верного бультерьера Ловчева-Сальвадора не могли исказить его будущее. Он созрел. Он обязан был искупить свои прежние глупости и поступки, в которых он познал срам. Но первому лезть на рожон не было нужды.
Так или иначе он был намерен жить победителем. Побежденным он уже побыл.
Лизанька улетела в Лондон изучать шляпное дело. Не исключалось, что в Лондон отбыл и Папик, но по своим интересам. Перед отбытием Лизаньки, естественно, состоялось объяснение. Елизавета по-прежнему молний не метала, но грозила Соломатину уже не пальчиком, а кулаком. Хотя Андрюшеньку она якобы просто укоряла, мол, любовь моя, нехорошо это, нехорошо. Имелись в виду шуры-муры Соломатина с меховщицей Баскаковой. Мадам Рухлядь кого хочешь из мужиков могла приманить, заглотить, переварить и выплюнуть. Но могла и влюбиться, а облюбованного ей субъекта женить на себе, даже и с обрядом венчания, и это уже вышло бы делом серьезным. Конечно, говорила Елизавета, они с Соломатиным никаких обязательств друг перед другом не имеют. Тут - либо есть любовь, либо ее нет. Ситуация и сама по себе не то чтобы двусмысленная. Многосмысленная, выходило. При всей их любви, она - содержанка. Хотя как дочь Кости Летунова могла позволить себе безбедное житье и без покровительства Папика. И он, Соломатин, - содержант на деньги все того же Папика. Оба они как бы согласились с тем, что ведут затейливую игру с неприемлемыми будто бы для истинной любви обстоятельствами. Однако эта игра, несомненно, обостряет их душевные и эротические ощущения, и без того горячие и сладкие, а что касается нравственных неловкостей, то многие понятия моралистов давно уже признаны предрассудками. Единственно, что оба они в слияниях их натур и тел («мы - одно, мы одно животное с двумя спинами») оставались собственниками и эгоистами, и мысли об участии в их любви, в их слиянии других тел, чужих тел были малоприятны. Впрочем, мысли об этом можно было и гнать. Посчитаем, что это эксперимент. Опыт. На пути к новым развилкам: «налево - пойдешь, направо - пойдешь…». Теперь Лизанька стала шляпницей, увлеклась делом, снова идеи зашли в ее головку, как и было обещано кузиной Александрой, все еще Каморзиной, готова поступать в Плехановский и в Строгановку, в содержанках она себя испытала, теперь ей охота побыть художницей («Модисткой!» - фыркнул Соломатин) и бизнес-дамой. «А Папик?» - спросил Соломатин. «Что Папик?
– сказала Елизавета.
– Папик меня понимает. Ему мои увлечения интересны». «И меня он относит к твоим увлечениям?» - спросил Соломатин. «Нет, - сказала Елизавета серьезно.
– Ты - не увлечение…» «А кто вообще он, этот Папик?» - спросил Соломатин уже не в постели, а за завтраком с видом на Тишинский рынок. Лизанька взглянула на потолок. «Зачем тебе… - сказала она.
– Это тебя очень волнует? Он - порядочный человек…» «Ну…» - протянул Соломатин. Он опять осознал, что как соперник, как вахтовый обладатель тела Елизаветы, Папик его почти не волнует, он истинно за скобками, за забором их с Лизой любви, в ином измерении. Но сегодня-то вопрос его вырвался (зря, что в зоне наблюдения) из-за недавних слов Ловчева-Сальвадора: «Тебе ведь еще неизвестно, кто твой Папик. То-то и оно!…» Но чтобы получить от Елизаветы хотя бы ответ-намек, надо было рассказать ей (не здесь, не здесь, а где-нибудь на Тверском бульваре или во дворе Новодевичьего монастыря) о Сальвадоре, Суслопарове, Оценщике, предполагаемом Меховщике, об убиенной Олёне Павлыш и прочем, прочем. Но надо ли ей было знать об этом? Однако про Олёну Павлыш она, догадывался Соломатин, кое-как, но наслышана. А не Суслопаров ли ее Папик, не ради ли своих выгод он готов пристроить теперь пластилинового, по его убеждению, Соломатина «Меховщиком»? После молчания и поглядывания Елизаветы в кухонный потолок Соломатин сказал: «Ну… пожалуй, что и не слишком волнует…» «Ну и хорошо, - улыбнулась Лизанька.
– Вот и твои с шестого по восьмое измерения меня никак не волнуют…» Однако кулачком все же погрозила.
А Соломатин помнил, как он сидел за столиком с Баскаковой, как получил приглашение коснуться перстней Татьяны Игоревны, как его пальцы накрыла ладонь меховщицы, как случилось перетекание токов и как он мгновенно превратился в того самого настоящего мужика, якобы вызвавшего у кого-то уважение в Селезневских банях. Искушение. Соблазн. Да, искушение. Да, соблазн. И что? И ему самому было интересно испытать, каким может сложиться неожиданный вариант событий. Но похоже, что и не одному ему. А и Лизаньке, любящей, отдохнув в спокойном развитии жизни, бросаться в дела рисковые. И наверняка Папику, несомненно игроку на житейских скачках. Да и Татьяне Игоревне, женщине страстной не только в лирических приключениях, но и в добываниях выгод и привилегий, возможно, собравшейся действовать поверх его, Соломатина, судьбы в каком-нибудь сражении капиталов, ее, предположим, и Папика, имея при этом Соломатина средством для проведения интриг и удовлетворения потребностей организма. Иным из подобных Баскаковой дам и мужики не надобны, обходятся механическими приспособлениями, купленными в секс-шопах. И быстрее, и гигиеничнее. Соломатин знал таких баб. Но Мадам Рухлядь явно были необходимы и светская жизнь, и живой подсобный мужик.
Такая складывалась в истории Соломатина и Елизаветы Летуновой комбинация. И решительных протестов она вроде ни у кого из них не вызывала. Ну погрозила Лизанька кулаком. И отъехала в Лондон. А там посмотрим, что из этого всего выйдет…
Но чтобы что-то вышло, на что потом бы пришлось посмотреть, нельзя было сидеть сиднем. Обещание более на тусовки не ходить, к Мадам Рухлядь не приближаться, Соломатин с легкостью отменил. Ну стрекозел он теперь, ну содержант. Таким он и нравился и вечерним своим знакомым, и себе. Прежде у слесаря-водопроводчика подобный тип вызвал бы, говоря словами персонажа Эраста Гарина, ноль внимания, фунт презрения. Сейчас же Соломатин презирать себя не был намерен. Содержантом-то лишь он сам признавал себя. Иногда, правда, и Елизавета, но в шутках. Светская же публика принимала его просто приятным собеседником, пусть и со странностями, но вполне объяснимым кавалером Лизаньки Летуновой, теперь и хозяйки шляпного магазина. Да и что особенного дало ему содержанство? Ну было заплачено (Лизой ли, Папиком ли непосредственно) за его часы, за его наряды, то есть произвели затраты на простое обмундирование кавалера. Он получил снаряжение для начальных проходов мимо постов клубного фейс-контроля. И все. Он не выпрашивал ни машин, ни квартир, ни дач за чугунными оградами. Они и не были нужны.