Камо грядеши
Шрифт:
Гаста вызвался лично доставить Актее это письмо. Считая вполне естественным, что у царской дочери должны быть собственные слуги, он не сделал ни малейшего затруднения, чтобы взять их во дворец; он скорее удивлялся тому, что их было такое незначительное количество. Он просил только поторопиться, чтобы его не могли заподозрить в недостатке усердия при исполнении приказов.
Наступила минута разлуки. Глаза Помпонии и Лигии снова наполнились слезами. Авл еще раз положил на голову Лигии свои руки, и через минуту солдаты, сопровождаемые плачем маленького Авла, который, защищая сестру, угрожал центуриону
Старый вождь приказал приготовить для себя носилки, а пока удалился вместе с Помпонией в пинакотеку (картинную галерею), находившуюся рядом с «oecus», и сказал ей:
– Слушай, Помпония: я отправляюсь к цезарю, хотя убежден, что это напрасно, и хотя Сенека не имеет уж никакого влияния, я отправлюсь и к нему. Теперь большое значение имеют Софоний, Тигеллин, Петроний или Ватиний. Что касается цезаря, он, может быть, никогда и не слышал о лигийском народе и если потребовал выдачи Лигии как заложницы, так это потому, что его кто-нибудь подговорил; а кто это сделал – отгадать не трудно.
Она подняла на него свои глаза:
– Петроний?
– Да!
На минуту водворилось молчание; затем вождь продолжал:
– Вот что значит пускать на порог своего дома кого-нибудь из этих людей без чести и совести. Будь проклят тот час, когда Виниций вошел к нам в дом: это он привел к нам Петрония. Горе Лигии! потому что им нужна не заложница, а наложница.
И речь его от гнева, бессильной ярости и горя по приемном ребенке стала еще более свистящей, чем обыкновенно. Некоторое время он сдерживал себя, и только сжатые кулаки доказывали, как тяжела ему эта внутренняя борьба.
– До сих пор я почитал богов, – продолжал он, – но в эту минуту я думаю, что нет их над миром, а есть один злой, безумный, чудовищный, имя которому Нерон.
– Авл! – сказала Помпония, – Нерон только горсть гнилого праха в сравнении с Богом.
Авл большими шагами стал ходить по мозаичному полу пинакотеки. В его жизни бывали великие деяния, но великих несчастий не было, и он не привык к ним. Старый воин привязался к Лигии сильнее, чем он сам предполагал, и теперь он не мог помириться с мыслью, что он потерял ее. Кроме того, он сознавал себя покоренным: над собой он чувствовал руку, которую он презирал, но в то же время сознавал, что в сравнении с силой этой руки – он ничто.
Но когда он, наконец, подавил в себе гнев, который мешал ему размышлять, он сказал:
– Я думаю, что Петроний отнял ее у нас не для цезаря, потому что не захотел бы вооружить против себя Поппею; следовательно, или для себя, или для Виниция… Еще сегодня разузнаю все это!
Через минуту он в носилках был уже на дороге к Палатинскому холму, а Помпония, оставшись одна, пошла к маленькому Авлу, который не переставал плакать и грозить цезарю.
Авл был прав, когда он говорил, что он не будет допущен к Нерону. Ему отвечали, что цезарь занят пением с Терпносом и что он вообще не принимает тех, кого он не вызывал. Другими словами, это значило, чтобы Авл и впредь не пытался видеться с ним; зато Сенека, хотя и больной, принял старого вождя с должным почетом, но, когда он выслушал, в чем дело, горько усмехнулся и сказал:
– Я могу оказать тебе только одну услугу, благородный Плавций: никогда не показывать цезарю вида, что сердцем своим я сочувствую твоему горю и что мне хотелось бы помочь тебе, потому что, если бы у цезаря явилось хоть малейшее подозрение в этом смысле, так знай, что он не отдал бы тебе Лигию, если бы даже у него не было других причин для этого, кроме желания сделать мне назло.
Он не советовал ему идти к Тигеллину, к Ватинию и Вителию. Может быть, деньгами удалось бы добиться от них чего-нибудь назло Петронию, влияние которого они стараются уничтожить, но вернее, что они донесут цезарю, насколько Лигия дорога Плавциям, а тогда цезарь уж тем более не отдаст ее.
И старый мудрец заговорил с едкой иронией, направленной против самого себя.
– Ты, Плавций, молчал, молчал целыми годами, а цезарь не любит тех, кто молчит! Как это ты не восхищался его красотой, добродетелью, пением, его декламацией, уменьем управлять лошадьми, стихами… Как это ты не восхвалял смерть Британика, не говорил хвалебного слова матереубийце и не приносил поздравлений по случаю удушения Октавии? Недостает у тебя, Авл, прозорливости, которой мы, живущие счастливо при дворе, обладаем в достаточной степени!
Сказав это, он взял кубок, висевший у его пояса, зачерпнул им воды в имплювии, освежил запекшиеся губы и продолжал:
– Ах, у Нерона благодарное сердце. Он любит тебя за то, что ты служишь Риму и прославлял имя его во всех концах мира, и, может, меня за то, что я был его наставником. Поэтому-то, видишь ли, я знаю, что вода эта не отравлена, и пью ее спокойно. Вино в моем доме было бы менее безопасно, но если тебе хочется пить, то пей смело эту воду. Она доставляется сюда через водопроводы с Албанских гор, и если бы захотели ее отравить, то пришлось бы отравить все фонтаны в Риме. Как видишь, можно еще чувствовать себя в безопасности на этом месте и иметь спокойную старость. Правда, я болен, но скорее это больна душа, а не тело!
Это была правда. Сенеке не хватало той душевной силы, которою обладали, например, Корнут или Тразей, потому что вся жизнь его была рядом уступок в пользу всевозможных злодеяний. Он сам это чувствовал, сам понимал, что последователь учения Зенона Цитийского должен был бы идти по иному пути, и страдал из-за этого больше, чем из страха перед смертью. Но вождь прервал его размышления и угрызения совести.
– Благородный Энней, – сказал Авл, – я знаю, как цезарь отплатил тебе за те заботы, которыми ты окружал его в его детские годы. Но виновник похищения нашего ребенка – Петроний. Укажи мне средство против него, укажи, чьему влиянию он поддается, и сам, наконец, поговори с ним, как тебе подскажет наша старая дружба.
– Петроний и я, – отвечал Сенека, – мы люди противных лагерей. Средств против него я не знаю, влиянию ничьему он не поддается. Быть может, несмотря на свою испорченность, он все-таки лучше всех негодяев, которыми теперь окружает себя Нерон. Но доказывать Петронию, что он поступил нехорошо – это значит только время терять; он давно потерял понятие о разнице между добром и злом. Докажи ему, что его поступок не изящен, тогда он устыдится. Когда я с ним увижусь, я скажу ему: твой поступок достоин вольноотпущенника. Если это не поможет, то уж ничего не поможет.