Камо грядеши
Шрифт:
– А гадания? – спросил Нерон. – Мне предвещали некогда, что Рим перестанет существовать, а я буду царствовать над всем Востоком.
– Гадания и сны находятся в тесной связи между собой, – ответил Вестин. – Раз один проконсул, завзятый отрицатель, послал в храм Мопса раба с запечатанным письмом, которое не позволил вскрыть, – чтобы поверить, сумеет ли божок ответить на вопрос, изложенный в письме. Раб провел ночь в храме, чтобы получить во сне откровение: вернувшись из поездки, он сообщил: мне приснился юноша, светлый, как солнце, и сказал всего одно слово: «черного». Проконсул, услышав это, побледнел и, обращаясь к своим гостям, таким же неверующим, как он, произнес:
«Знаете
Вестин прервал рассказ и, подняв чашу с вином, стал пить.
– Что же было в этом письме? – спросил Сенеций.
– В письме заключался вопрос: «какого быка должен я принести в жертву: белого или черного?»
Внимание, возбужденное рассказом, отвлек Вителий, явившийся на пир уже под хмельком; он внезапно разразился, без всякого повода, бессмысленным смехом.
– Над чем смеется эта бочка сала? – спросил Нерон.
– Смех отличает людей от животных, – сказал Петроний, – у него же нет иного доказательства, что он не боров.
Вителий так же внезапно перестал смеяться и, чмокая лоснящимися от соусов и жирных кушаний губами, стал осматривать присутствующих с таким изумлением, точно никогда до этого не видел их.
Подняв, наконец, похожую на подушку руку, он произнес сиплым голосом:
– Я уронил с пальца всаднический перстень, доставшийся мне по смерти отца.
– Который был сапожником, – добавил Нерон.
Вителий снова разразился беспричинным смехом и принялся искать перстень в пеплуме Кальвии Криспиниллы.
Видя это, Вестин стал подражать крикам испуганной женщины, а Нигидия, приятельница Кальвии, молодая вдова с лицом ребенка и глазами распутницы, заявила во всеуслышание:
– Он ищет, чего не потерял.
– И что ему ни на что не пригодится, хотя бы он и нашел, – добавил поэт Лукан.
Пир становился веселее. Толпы рабов подавали все новые блюда; из больших ваз, наполненных снегом и обвитых плющом, то и дело вынимали меньшие кратеры с многочисленными сортами вина. Все пили усердно. С потолка на стол и сотрапезников падали розы.
Петроний стал просить Нерона, чтобы он, пока гости не перепились, облагородил пир своим пением. Хор голосов присоединился к его просьбам, но Нерон стал отказываться. Вопрос касается не смелости, хотя ему всегда недостает ее… Боги знают, чего стоит ему каждое появление пред публикой… Он, однако, не уклоняется от этого, потому что надо же сделать что-нибудь для искусства, – и притом же, если Аполлон одарил его некоторым голосом, дары богов не подобает оставлять втуне. Он понимает даже, что это – его обязанность по отношению к государству. Но сегодня он, в самом деле, охрип. Ночью он наложил себе на грудь оловянные слитки, но и это средство не помогло… Он собирается даже поехать в Анций, чтобы подышать морским воздухом.
Тогда Лукан воззвал к нему во имя искусства и человечности. Все знают, что божественный поэт и певец сложил гимн в честь Венеры, в сравнении с которым сочинение Лукреция напоминает вой годовалого волчонка. Пусть же этот пир будет истинным пиром. Властитель, столь добрый, не должен подвергать своих подданных таким мукам: «не будь бесчеловечным, цезарь!»
– Не будь бесчеловечным! – повторили все сидевшие поблизости.
Нерон развел руками, в знак того, что он вынужден уступить. Все лица немедленно облеклись в выражение благодарности, все глаза обратились к цезарю. Он приказал предуведомить Поппею, что будет петь, и сообщил присутствующим, что она не пришла на пир, чувствуя себя нездоровой, – но так как ни одно лекарство не доставляет ей такого облегчения, как его пение, то ему было бы жаль лишить ее удобного случая.
Поппея явилась немедленно. Она все еще властвовала над цезарем, как над подданным, но не забывала, однако, что, когда тронуто самолюбие Нерона как певца, наездника или поэта, раздражать его слишком опасно. Прекрасная, как богиня, она вошла одетая, подобно цезарю, в аметистовой окраски одеяние, с ожерельем из огромных жемчужин, похищенных некогда у Массинисы; златокудрая, улыбающаяся, и хотя разведенная уже с двумя мужьями, она сохранила лицо и выражение глаз девушки.
Ее встретили приветственными возгласами, именуя «божественной августой». Лигия никогда в жизни не видела столь дивной красоты; ей не хотелось верить своим глазам, так как она знала, что Поппея Сабина – одна из порочнейших женщин в мире. Она слышала от Помпонии, что Поппея подучила цезаря убить мать и жену, узнала, на что она способна, из рассказов гостей и слуг в доме Авла. Она слышала, что по ночам в городе опрокидывали статуи Поппеи, слышала о надписях, за которые виновных подвергали самым жестоким наказаниям и которые, тем не менее, появлялись каждое утро на стенах городских зданий. Несмотря на это, при виде прославленной Поппеи, считаемой последователями Христа воплощением зла и преступления, молодой девушке казалось, что столь прекрасными могут быть лишь ангелы или небесные духи. Лигия не могла оторвать от нее взоров; с уст девушки невольно сорвался вопрос:
– Ах, Марк, возможно ли это?..
Он же, возбужденный вином и, по-видимому, раздосадованный, что внимание ее все отвлекают от него и его слов, ответил:
– Да, она прекрасна, но ты во сто крат прекраснее. Ты не умеешь ценить себя, – не то влюбилась бы в себя, как Нарцисс… Она купается в молоке ослиц, а тебя, должно быть, Венера выкупала в своем собственном. Ты не знаешь себе цены, ocelle mi… [26] Не смотри на нее. Обрати свои очи ко мне, моя радость!.. Прикоснись устами к этой чаше вина, а затем я прильну к этому самому месту моими устами…
26
Радость моя.
Виниций придвигался все ближе, а Лигия стала отодвигаться к Актее. В эту минуту потребовали тишины, так как цезарь встал. Певец Диодор подал ему лютню, называемую «дельтою», другой же музыкант, Терпнос, который должен был аккомпанировать, приблизился с инструментом, называвшимся «наблием». Нерон, опершись дельтой о стол, вознес глаза, – и чрез мгновение в триклинии водворилось безмолвие, нарушаемое лишь шорохом все продолжающих падать с потолка роз.
Цезарь запел, или, вернее, стал декламировать нараспев и ритмически, под аккомпанемент двух лютней, свой гимн Венере. Ни голос его, хотя несколько глухой, ни стихи – не оказались плохими, так что Лигия снова почувствовала угрызения совести: гимн, хотя и прославляющий нечистую, языческую Венеру, слишком понравился ей, да и сам цезарь, с лавровым венком на голове и вознесенными к небу глазами, показался ей более величественным, далеко не столь страшным и отталкивающим, как в начале пира.
Пирующие разразились громом рукоплесканий. Вокруг раздавались восклицания: «О, дивный, небесный голос!» Некоторые из женщин, всплеснув руками, застыли в этой позе, в знак своего восторга, даже по окончании пения; другие осушали заплаканные глаза: весь зал зашумел, точно улей. Поппея, склонив златокудрую голову, поднесла к губам руку Нерона и долго не выпускала ее, не произнося ни слова, а молодой Пифагор, грек необычайной красоты, – тот самый, с которым позднее почти обезумевший Нерон приказал жрецам обвенчать себя с соблюдением всех установленных обрядов, – опустился на колени у ног его.