Каникулы на летающем блюдце
Шрифт:
В голове у меня крутились строчки рубаи Хайяма, где вселенная очень похожа на шахматы: «Мир я сравнил бы с шахматной доской: то день, то ночь. А пешки – мы с тобой. Подвигают, притиснут – и побили; и в темный ящик сунут на покой» [8] .
Потом я представил себе эмоциональную атмосферу его снов, чувства ужаса и безграничной ответственности, огромного долга и необратимости возможных последствий – чувства, которые узнавал из своих собственных снов, – и сопоставил их с безумным, тоскливым состоянием мира, ибо был октябрь и ощущение полнейшей катастрофы еще не успело окончательно притупиться… Вообразил миллионы таких вот плывущих по течению Морлендов, вдруг осознавших шокирующее положение вещей, безвозвратную потерю всего, на что они привыкли
8
Перевод И. Тхоржевского.
Внезапно я осознал, что сна ни в одном глазу и что темнота уже не безмятежна. Я резко щелкнул выключателем и ни с того ни с сего решил посмотреть, не лег ли еще Морленд.
В коридоре было столь же темно и похоронно-уныло, как и в любых меблированных комнатах поздно ночью, и я постарался уменьшить неизбежный скрип половиц до минимума. Несколько мгновений выждал перед дверью Морленда, но не услышал ни звука, так что стучать не стал и, полагаясь на наше близкое знакомство, отважился слегка приоткрыть дверь – потихоньку, чтобы не побеспокоить, если он уже лег.
Тогда-то я и услышал его голос, и впечатление, что этот голос доносится из какого-то страшного далека, было настолько определенным, что я сразу отошел к лестнице и позвал:
– Морленд, вы где?
И только в этот момент я осознал, что именно он произнес. Наверное, особенный смысл слов и был причиной тому, что поначалу они отложились у меня в голове как простой набор звуков.
Слова были такие:
– Хватаю пауком латника. Угрожаю.
Мне внезапно пришло в голову, что по строению эта фраза очень напоминала одно из распространенных шахматных выражений, вроде: «Беру ладьей слона. Шах». Но никаких «пауков» или «латников» не было ни в шахматах, ни в других известных мне играх.
Я машинально направился в его комнату, хоть и по-прежнему сомневался, что он там. Голос раздавался уж очень далеко – будто не в доме или по меньшей мере в какой-то удаленной его части.
Но Морленд лежал на койке, обращенное кверху лицо озарялось далекой электрической рекламой, которая через равные интервалы включалась и выключалась. Шум уличного движения, в коридоре почти неслышный, делал полутьму какой-то раздражающе живой, беспокойной. Как и раньше, будто надоедливое насекомое, зудела и жужжала неисправная неоновая вывеска.
Я на цыпочках подошел и склонился над ним. На лице, еще более бледном, чем ему следовало быть по причине некой особенности перемежающегося неонового света, застыло выражение болезненной сосредоточенности – на лбу пролегли глубокие вертикальные складки, мышцы вокруг глаз напряглись, губы сжались в тонкую полоску. Я подумал, не стоит ли разбудить Морленда. Я остро ощущал вокруг безликое бормотание города – бесчисленных кварталов замкнутого, рутинного, отстраненного существования, – и из-за этого контраста лицо спящего казалось еще более ранимым, ярко индивидуальным и незащищенным, похожим на какого-то мягкого, хоть и целеустремленно напрягшегося моллюска, вдруг потерявшего свою защитную раковину.
Пока я пребывал в нерешительности, губы чуть приоткрылись, оставаясь столь же напряженными. Он заговорил, и опять впечатление разделяющего нас огромного расстояния оказалось таким сильным, что я невольно оглянулся на пыльное мерцающее окно. Потом меня охватила дрожь.
– Кольчатая тварь ползет на тринадцатый квадрат владений зеленого правителя.
Вот что он сказал – но каким голосом, я могу передать лишь очень приблизительно.
Непостижимая удаленность лишила этот голос всей звучности и богатства оттенков, так что был он пустым, плоским, слабым и траурно-жутковатым, как звучат иногда голоса в открытом поле, или с высокой крыши, или когда барахлит телефон. Возникло чувство, будто я жертва мрачноватого розыгрыша, но все же я представлял, что суть чревовещания заключается скорее в умении говорить, не шевеля губами, и ловком внушении, нежели в каком-то действительно убедительном изменении самого голоса. Против воли в голове у меня возникло видение безграничного пространства, заполненного тьмой. Казалось, меня выносит куда-то ввысь из окружающего мира, так что Манхэттен пролег подо мной, словно черный несимметричный наконечник стрелы, обведенный свинцовыми водами, и начал проваливаться со все увеличивающейся быстротой, пока и Земля, и Солнце, и звезды, и галактики не исчезли и я не оказался за пределами Вселенной. Вот до какой степени потряс меня голос Морленда.
Не знаю, долго ли еще я простоял, дожидаясь, когда он заговорит опять, среди плавающих, но не затрагивающих меня шумов Манхэттена и вспышек электрической вывески, мигающей с неуклонной размеренностью тиканья часов. Я мог думать только об игре, которая шла в этот момент, и гадать, сделал ли уже противник ответный ход и в чью пользу складывается партия. По лицу Морленда ничего прочесть было нельзя, оно оставалось напряженно-сосредоточенным. В течение нескольких мгновений – или минут, – пока я стоял там, я безоговорочно поверил в реальность описанной мне игры. Я будто сам каким-то образом спал и видел сон и был не в силах поставить эту веру под сомнение или разрушить сковавшие меня чары.
Когда наконец его губы слегка раздвинулись и я вновь испытал то невероятное, сверхъестественное чувство, будто нас разделяет огромная даль, – слова на сей раз были: «Рогатая тварь прыгает через кривую башню, вызов стрелку», – мой страх вдруг вырвался за какие-то неведомые рамки, в которых был заперт доселе, и я шарахнулся к двери.
А затем произошло то, что стало в косвенном смысле наистраннейшей частью всего эпизода. За время, которое мне потребовалось, чтобы дойти по коридору до своей комнаты, большая часть страха и впечатления полнейшей оторванности от мира, всецело завладевших мной, пока я смотрел на лицо Морленда, испарились столь быстро, что я даже забыл на какое-то время, насколько сильными они были. Не знаю, почему это случилось. Возможно, потому, что жутковатое царство сновидений Морленда слишком уж гротескно отличалось от чего-либо в реальном мире. Какой бы ни была причина, к тому моменту, как я открыл дверь своей комнаты, я уже думал: «Нет, в таких кошмарах есть явно что-то нездоровое. Наверное, ему надо все-таки сходить к психиатру. Как бы то ни было, это всего лишь сон» и так далее. Я чувствовал сильную усталость и отупение. Очень скоро я провалился в забытье.
Но некая тень исчезнувших эмоций, должно быть, все-таки застряла где-то глубоко в голове, поскольку на следующее утро я проснулся в страхе, что с Морлендом что-то случилось. Поспешно одевшись, я постучался к нему в дверь, но обнаружил, что комната пуста, а простыни все еще смяты. Я расспросил хозяйку, и она сказала, что он ушел без десяти девять, как обычно. Этот простой и ясный ответ все же не избавил меня от смутного беспокойства. Но поскольку поиски работы завели меня в тот день как раз в район пассажа, появился вполне обоснованный предлог туда заглянуть. Морленд флегматично передвигал фигуры на пару с каким-то рассеянным, взъерошенным малым славянского типа, отвлекаясь время от времени на пару шашечных блиц-партий на стороне. Удовлетворенный этим зрелищем, я не стал его отвлекать и удалился.
Тем вечером у нас состоялся длинный разговор про сновидения вообще, и я не без удивления обнаружил, что Морленд в этом вопросе очень неплохо начитан и по-научному осторожен в оценках. К некоторой моей досаде, именно я навел разговор на такие сомнительные темы, как ясновидение, телепатия и вероятность странных растяжений и прочих искривлений времени и пространства в состоянии сна. Какая-то дурацкая скрытность не позволила мне признаться, что вчера ночью я сунул нос к нему в комнату, но вскоре он и сам сообщил, что просмотрел очередную серию обычного сна. Теперь, уже поделившись испытанным, он вроде склонялся к более философской оценке происходящего. Вместе мы поразмыслили над возможными дневными источниками его сна. Когда наконец пожелали друг другу спокойной ночи, было уже далеко за полночь.