Каникулы на летающем блюдце
Шрифт:
Когда мы вошли в комнату, он сел, не снимая пальто, и произнес:
– Ну конечно, это я из-за сна проиграл три партии. Когда я сегодня проснулся, он был до ужаса четким, и я почти вспомнил точную позицию и все правила. Я тут начал рисовать схему…
Он указал на обрывок оберточной бумаги на столе. Торопливые пересекающиеся линии, в спешке не доведенные до конца, изображали нечто вроде угла неопределенно большей сетки. Там было около пятисот клеток. На некоторых имелись значки и названия фигур, а отходящие от них стрелки показывали направления ходов.
– Добрался только досюда, уже начинаю забывать, – проговорил он устало, глядя в пол. – Но я по-прежнему очень
Я с огромным интересом изучал схему и вполуха слушал все остальное – в том числе и подробное описание наружности стрелка: голова как бы из пяти долек… голова, почти скрытая капюшоном… какие-то придатки, с четырьмя суставами каждый, выглядывающие из-под мантии… некое восьмизубое оружие с колесиками и рычагами и какие-то пузырьки, будто бы для яда… поза, наводящая на мысль, что фигура целится из этого оружия… все причудливо вырезано из какого-то глянцевитого красного камня с фиолетовым отливом… выражение жестокой, сверхъестественной злобы…
Тут все мое внимание сфокусировалось на схеме, и меня пробрала дрожь, поскольку я узнал два знакомых названия, которые Морленд никогда не упоминал при мне днем, – «кольчатая тварь» и «зеленый правитель».
Ни секунды не колеблясь, я рассказал, как три ночи назад слышал его разговоры во сне и как точно совпадают с названиями на схеме странные слова, которые он тогда произносил. Все это я выложил с прямо-таки мелодраматической поспешностью. Открытие надписей на схеме, само по себе не особо поразительное, потому, наверное, произвело на меня столь сильное впечатление, что до той поры я успел забыть или загнать куда-то вглубь сильный страх, который испытал, наблюдая за спящим Морлендом.
Однако, не успев еще закончить, я заметил в его лице растущее беспокойство и внезапно осознал, что эти мои признания и открытия могут подействовать на него далеко не лучшим образом. Так что я решил умолчать о поразившей меня особенности его голоса – впечатлении разделявшего нас огромного расстояния – и о страхе, который он у меня вызвал.
Даже при этом было совершенно очевидно, что Морленд испытал жесточайший шок. Казалось, он пребывал на грани серьезного нервного срыва, когда стремительно метался взад-вперед и бросал совершенно сумасшедшие замечания, вновь и вновь возвращаясь к дьявольской убедительности сна – которую мое откровение, похоже, еще больше усилило, – и наконец разразился невнятными просьбами о помощи.
Эти просьбы произвели на меня немедленный эффект, заставив позабыть любые дикие рассуждения о себе самом. Думать теперь я мог только о том, как помочь Морленду, и происходящее опять представлялось мне проблемой, которую разумней перепоручить психиатру. Наши роли переменились. Я был уже не благоговеющим слушателем, а надежным и рассудительным другом, к которому Морленд обратился за советом. Это более всего придало мне чувство уверенности и сделало мои предыдущие размышления детскими и нездоровыми. Я ругательски ругал себя за то, что потворствовал игре его обманчивого воображения, и теперь делал все возможное, чтобы исправить эту ошибку.
Через некоторое время мои повторяющиеся доводы вроде возымели определенный успех. Морленд успокоился, и наша беседа опять стала более-менее разумной и двусторонней, хотя он то и дело продолжал интересоваться моим мнением относительно того или иного момента, не дававшего ему покоя. Мне впервые открылось, до какой степени серьезно воспринимает мой друг этот сон. Во время своих одиноких тягостных размышлений, рассказывал мне Морленд, он иногда приходил к убеждению, что, когда он спит, его разум оставляет тело и уносится сквозь немереные дали в некое межвселенское царство, где и играется партия. Возникала иллюзия, говорил он, опасного приближения к сокровеннейшим тайнам вселенной и к открытию того, что среди них одна гниль, зло и насмешка. Временами дикий страх вызывало предположение, что когда-нибудь этот переход между его разумом и царством игры «распахнется», по его словам, до такой степени, что и его тело «будет высосано из нашего мира вместе с разумом». Убежденность в том, что проигрыш в игре обрекает на какую-то ужасную участь весь мир, в последние дни только окрепла. Он провел пугающие параллели между ходом игры и ходом войны и уже начинал верить, что итог войны – хоть и вовсе не обязательно победа одной из сторон – зависит исключительно от конечного результата партии.
Иногда это становилось настолько сильным, что единственное облегчение давала мысль: что бы ни случилось, ему нипочем не убедить других в реальности своего сна. Этот сон всегда будут рассматривать как проявление сумасшествия или плод больного воображения. Не важно, насколько живой и яркий он для самого Морленда, – тому в жизни не представить твердых, объективных доказательств.
– Как и сейчас, – добавил он. – Вы ведь видели, что я сплю, правда? На этой самой койке. Слышали, как я разговариваю во сне? Разговариваю про игру. И вы нисколько не сомневаетесь, что это всего лишь сон, верно? Вам ведь ничего другого и в голову не приходит?
Не знаю, почему эти последние довольно двусмысленные вопросы должны были произвести на меня такой увещевающий эффект – притом что каких-то три ночи назад я содрогался от ужаса, заслышав доносящийся невесть откуда голос Морленда. Но они это сделали. Они как бы стали печатью на договоре между нами – относительно того, что сон был просто сном и ничего другого не значил. У меня возникло какое-то приподнято-самодовольное чувство – словно у врача, вытащившего пациента из опасного кризиса. С Морлендом я говорил тоном, который сейчас назвал бы напыщенно-сочувственным, и не замечал, с какой унылой покорностью кивает он в ответ на мои поучения.
Я даже убедил его посетить ночную забегаловку по соседству, как будто – прости меня, Господи! – желал отпраздновать собственную победу над его сном. Пока мы сидели у грязноватой стойки, покуривая сигареты и потягивая обжигающий кофе, я заметил, что он вновь обрел способность улыбаться, что лишь прибавило мне самодовольства. Я был слеп к той предельной подавленности и смиренной безнадежности, что скрывались за этими улыбками. Когда я распрощался с ним на пороге его жилища, он вдруг порывисто схватил меня за руку и проговорил: