Кануны
Шрифт:
Меерсон сказал, что будет в Ольховице через два-три дня, взял обещание ежедневно докладывать о проделанной работе в письменном виде. В душе Игнахи опять была странная, не впервые испытываемая опустошенность. Он даже забыл пересчитать выданные ему командировочные. Но теперь по крайней мере либо пан, либо пропал. Не дожидаясь оказий, Сопронов пешком, в ночь, ушел из районного центра.
II
— Может, та ска-ать, перенесем, а, Игнатий Павлович? — Микулин перешагнул прогал на месте вышибленной ступени. — Вутре бы лучше…
— Нет, не перенесем!
Сопронов
После того как ликвидировали шибановский исполком, помещение было отдано под красный угол, которым командовал теперь брат Сопронова Селька. Ничего не было в этом углу, кроме стола, скамеек да подшивки газеты «Красный Север». Селька пуще глазу берег эту подшивку, охранял от курильщиков, за что и получал из ведомства Меерсона какую-то зарплату. Он больше всего и гордился этой зарплатой, считая себя должностным лицом.
Не зря и считал! После перевода Микулина в Ольховский ВИК Селька впрямь оказался главным начальством в Шибанихе. В минувшую зиму он уже не варзал по деревне святочными ночами, не раскатывал, больше каменки и дровяные поленницы, а часами сидел в красном углу, изучая подшивку. Благо керосину было выписано на Шибаниху вдоволь, а в лавке Володя Зырин выдавал его по первому Селькиному запросу.
Сейчас Игнаха послал Сельку домой за бумагою и чернильницей, походил по широким, давно не шарканным половицам и сел в межоконье, посредине простенка. Он уже избегал садиться у окон, особенно в темное время, когда в окно с улицы видно лучше, чем из окна на улицу.
— Не собрать, поздно, — не унимался Микулин. — Давай, та ска-ать, на завтрево.
Сопронов сурово молчал, барабанил пальцами по столу и то и дело покашливал. Наконец часам к десяти пришел Носопырь — первый посетитель, да и то доброхотом. Его даже не загаркивали. Спустя полчаса явился Акиндин Судейкин, покрутился и наладился во двери.
— Ты, та ска-ать, куда, Акиндин? — спросил Микулин.
— Да я, это… никого нету.
— А мы?
— Вы, это вы и есть.
Судейкин вдруг по-собачьи ощерился и выскочил за двери. Потом заглянул еще и, держа голову в притворе, коротко сказал:
— Надо, робятушки, еще бы одну ступеню-то у листницы вышибить. А то разве дело? Только одной ступеньки и нет. У кого ноги товстые — ни за што не переломать…
Микулин, сдерживая смех, распахнул створки окна и выглянул в темень. Ночь была уже достаточно темной, но летнее тепло все еще веяло по деревне. Свет в окнах, только что горевший у Роговых, убавился, вспыхнул и погас, видать, дважды дунули сверху в ламповое стекло. У церкви на горке сначала несмело сказалась зыринская гармошка, после запели девки:
Дорогой на сто процентов,Я на восемьдесят пять,Номер с номером не сходится,Не стоит и гулять.Микуленку показалось, что он узнал голос Палашки. Сердце у председателя сладко защемило, он подтянул голенища сапог, распушил широкие бока недавно купленных галифе и решительно подошел к Игнахе. Тот видел, что Селька тоже навострил уши на звук гармони. За два часа ожиданий явились
— Ты всех обошел? — спросил у него Игнаха.
— Всех, всех обгаркал! Дело выходится, не придут.
— Ну, не придут, дак завтра опять побежишь! По всей деревне! — засмеялся Микулин.
Сопронов, схватив папку и обращаясь сразу к десятскому и к Сельке, сказал сквозь зубы:
— Завтре, чтобы к десяти часам… загаркивать. Ежели не соберутся, лезь на колокольню, стукни разок-другой в колокол…
Микулин, не дожидая конца этого напутствия, сдержанно вышел за дверь и через три ступени запрыгал вниз. Что была ему вышибленная ступенька, ежели он уже недели две не видел свою Палашку? Девки плясали на горке за церковью, ныне ходили с песнями от просвирни до старой Поповки, где жили две сестры-поповны, учительницы — дочери старого, еще до революции умершего отца Михаила. Микулин твердо решил сплясать с кем-нибудь из шибановских ребят, он бодро, сдерживая волнение, заторопился на звук гармони, на спичечные вспышки и всплески девичьего смеха. «Сегодня что, воскресенье, что ли? До чего доработался, и дни мимо идут, — мелькнуло в уме. — Тэк-с…» Ногам хотелось плясать, голова же быстро прояснилась на ночной, пахнущей стогами прохладе. Председатель вспомнил о том, кто он такой и зачем пришел домой в Шибаниху, представил и завтрашнее собрание. «Нет. Не буду плясать, — дал он указание себе самому. — Надежнее…»
Что будет надежнее, он не знал: может, завтрашнее собрание, может, предстоящее свидание с Палашкой. Он ощупал внутренний карман пиджака с печатью и со штемпельной подушкой. Прислонясь к огороду, подождал поющую девичью шеренгу, схватил за руку самую крайнюю девку и рывком увлек ее в темноту. Девка — это была Тонька-пигалица — даже не испугалась:
— Кто дергает-то? Леший, бес, руку-то вывихнул.
— Тоня, золотко, Палашку ну-ко вызови.
— Сцяс, — Тонька, не теряя времени, побежала искать Палашу.
Председатель долго, очень долго стоял в темноте у изгороди. Терпенье его уже подходило к концу, когда Тонька одна появилась около.
— Не идет.
— Что? Кто не идет? — опешил Микулин.
— Палашка-то не идет. Чего, говорит, я не видела тамотка, — в девичьем голосе звучал еле скрываемый смех. Она исчезла так же быстро, как и появилась. Микулин стоял, вконец расстроенный.
— Ну, коли не идет, дак пойду сам! — сказал он вслух и с угрозой зашагал туда, где затухало гулянье. Девки и парни парами расходились в разные стороны, другие сидели на крылечке просвирни.
Микулин за руку перездоровался со всеми, сел рядом с играющим Зыриным, от которого приятно пахло папиросным дымом. Палашки там не было. Из темноты послышался ее далекий голос, она уходила с девками в темноту, запевала как раз те частушки, которые ей сейчас подходили:
Я того жалею дролечку,Жалею и люблю,Который носит бологовочкуНа кожаном ремню.Я теперечи гуляю,Сиротинка вольная,Веселит меня гармошкаЧетырехугольная.