Кануны
Шрифт:
Сопронов повернулся и, забыв про Митьку, скоро пошел в сторону. Митька все еще сидел на камне со своей бумагой, он недоуменно глядел то вверх, то вниз, Гривенник исчез еще задолго до этого.
До позднего вечера по всем сторонам Шибанихи копилось мглистое грозовое удушье. Все-таки дождь так и не мог собраться. Солнце сошло во мглу багровым шаром. В лугах за Шибанихой встало много свежих стогов. Кое-где люди еще дометывали свои стога, когда Сопронов сходил в истопленную женой баню. В сердце было странно и пусто. Он сел за стол, дожидаясь послебанного самовара. Голова
— Ну? Принес, прохвост? — отец стукнул кулаком по столу. — Принес родного отца. По очереди кормят, сукины дети, как нищего. Эх, ноги бы мне, я бы вам показал, как жить.
Селька не стал слушать попреков, скрылся. Игнатий очнулся.
— Ладно, тятя… Не шуми…
— Не шуми! Нет, буду шуметь! Вырастил деток, мать-перемать, таскают как чурку. Дожил на старости лет…
Он заплакал, утираясь какой-то серой тряпицей.
Игнатий Сопронов встал, пошел к шестку, прикрыл вскипевший самовар и поставил на стол. Нарезал ситного, еще ленинградского, хлеба. Принес из кути картошки и толченого луку. Жены с заваркой все еще не было, но вот половицы в сенях вновь заскрипели. Сопронов подвинул отцу чашку с толченым луком.
— Ешь, тятька, вон Зоя идет. При ней-то хоть не реви.
Но в дверях была не Зоя.
В дверях стоял Павел — приемыш из Ольховицы, сын Данила Пачина. Теперь его все называют Роговым. Изумленно глядел Игнатий на пришельца.
— Проходи, Павло Данилович, — сказал Сопронов-отец. — И будет в избе два Павла, второй да первый.
Павел прошел, поздоровался со стариком.
— А ты, Игнатий, зря на меня, — твердо сказал он. — Ты ведь меня больше обидел, а я зла не помню. Давай выпьем… — Павел стукнул бутылкой о середину стола. — Поговорим.
Игнатий Сопронов молчал. Казалось, он был в сильной растерянности, глаза бегали, руки дрожали. Павел улыбнулся.
— Ты скажи мне… — Сопронов молчал по-прежнему. — Скажи мне, чего я сделал худого? Тебе, скажем, или Совецкой власти?
Сопронов молчал. Глаза его перестали бегать и забелели.
— Ты, Игнатии Павлович, меня врагом не сделаешь, — продолжал Павел. — Врагом я никому не был и не буду! Вот! Я весь тут. Наливай, дедушко.
— У тебя что, язык проглочен? — сказал Павло Сопронов, глядя на сына.
— Молчи, тятька! — обернулся к отцу Игнатий. — Не твое это дело.
— Цыц! Сукин кот! Ты как с отцом говоришь? Садись, Павло Данилович, не гляди…
Павел сел.
— Ладно, я в родню не напрашиваюсь. А врагом твоим тоже не буду, ты не жди этого, Игнатий Павлович.
— Будешь, — Сопронов ухмыльнулся. — Еще как будешь!
— Это почему так?
— А потому, что ты и сичас… Первый мой недруг! Это нам на роду было написано, врагами родились.
— Кто это такую дребедень на роду написал?
— Ты, Рогов, этого не поймешь.
— Да я что,
— Дурак не дурак, а сроду так. Сытый голодному не товарищ.
— Значит, я сытый, а ты голодный? Да я вон последний хлеб продал. Тридцать рублей выручил. А ты сколько принес заработку-то?
— Не в этом дело.
— А в чем?
Игнатий Сопронов не ответил. Од встал и заходил по избе.
— Ты, Игнашка, вот что! — дедко Сопронов опять стукнул кулаком. — Ты губу не вороти, а садись да выпей. И людей не смеши, мужик к тебе подобру, а ты к нему как нехристь.
И взялся за бутылку, хотел распечатывать, но крик сына остановил старика:
— Не тронь! Поставь, тятька! А ты, Рогов, дорогу ко мне забудь! Игнатий схватил бутылку и с силой швырнул к порогу, она разлетелась вдребезги.
Павел Рогов побледнел, встал и вышел из избы. Павло Сопронов в изумлении глядел на сына, но тот не обращал на него внимания.
— Селька! — закричал вдруг старик. — Селька… Селиверст, унеси ты меня, ради Христа, унеси…
— Молчи, тятька! — рыкнул Игнатий. — Молчи, тебе говорю!
Он сдавил отцово плечо, сильно тряхнул. Отец ударил сына кулаком в подбородок, качнулся и полетел с лавки. Хрипя и отплевываясь, он кое-как пополз к дверям. Прибежавший Селька помог ему перевалиться через порог, но Игнатий подбежал, схватил отца, вновь принес и посадил на лавку:
— Сиди!
Павло, размазывая по лицу слезы, все звал Сельку, хрипел:
— Христа ради… Унеси, Селиверст! Селька подставил отцу закукорки…
Поздним вечером, когда Зоя ушла спать в сенник, Игнатий Сопронов достал из шкапчика амбарную книгу, ручку с ржавым пером рондо и склянку с чернилами. Чернила за это время высохли. Сопронов капнул в них из самоварного крана, сдвинул с одного угла посуду и начал писать.
Игнаха на своей шкуре испытал силу бумаги, пусть даже не больно грамотной. К неграмотной-то, наоборот, еще больше будет внимания…
Первое письмо получилось о Петьке Гирине, который скрывается под чужой фамилией. Вторая бумага — о классовой вылазке шибановских стариков, выпоровших молодого активиста, третья о бывшем помещике Прозорове, который занимается подстрекательством среди населения.
Игнатий Сопронов решил не подписываться, послать эти письма прямо в губернию, у него еще раньше были запасены нужные адреса.
VIII
Теперь Прозоров физически ощутил время. Оно шло в одну сторону, и жизнь обнажилась перед ним в своей неслыханной простоте. Каждая прожитая минута нарождала в душе скорбь своей невозвратности. Никогда этого не было с ним, он вдруг с жестокой явностью понял неумолимый закон времени и физически ощутил ограниченность того числа дней, которые отпущены ему природой. Те дни можно было легко сосчитать. От этого жизнь впервые показалась ему бессмысленной.
В самом деле, в чем же ее смысл, если она все равно кончится? Два-три выпавших волоска, застрявшие в гребне, отраженное в зеркале дупло зуба, высыхающий на дороге коровий помет или ржавеющий в воротах гвоздь — все говорило ему о бессмысленности. Он смотрел на свои ногти и думал, что пройдет с полдесятка лет, ну десяток, пусть даже два (не все ли равно сколько?), и эти пальцы исчезнут, их не будет в природе, как никогда не будет прошлогодней травы.