Кануны
Шрифт:
Ночь была парная, удушливая. За лесом сказывалась далекая воркотня сердитого, словно раздраженного чем-то грома. Отблески дальних молний стелились по мутному бесцветному горизонту. С востока медленно наплывала завеса какой-то угрожающе-неопределенной тьмы, но в деревне никто не думал о непогоде.
Гулянье ширилось и росло, в проулках и улицах стоял сплошной стонущий гул, и уже нельзя было разобрать отдельные голоса.
Десяток гармошек, русских и хроматических, разнотонных, то звонких, то простуженно-хриплых, игриво вздыхали и жаловались: сотни девичьих голосов, отдельно и
Ольховский холостяк Акимко Дымов в большом кругу плясал, когда в самом дальнем конце деревни взревела вдруг сильная усташинская гармонь. Громадная черная усташинская артель пошла по деревне, не вмещаясь на улице, не признавая других гуляющих. Народ хлынул от них в стороны, по проулкам, в деревне сразу стало тише. Только две или три гармошки пиликали на другом посаде. Усташинцы тучей прошли по улице, завернулись, и вот гармонь их заиграла пронзительно, часто. Многоголосо и дружно усташинцы со свистом рванули разбойную песню, потом другую, беспрестанно, еще и еще. Их широченный чернеющий и ровный ряд стремительно приближался, девки, подростки и бабы ринулись с круга.
— Играй, чего стал? — крикнул Акимко Володе Зырину.
Володя заиграл. Акимко, опоясывая большую дугу, косо, с густым топотом опять пошел по кругу, но усташинский гармонист, забивая Зырина, остановился, и двое парней вышли на круг, намереваясь плясать.
— Что, разве места мало в деревне? — Дымов шагнул вплотную к парням. — А ну не мешай! Играй, Зырин…
И снова пошел плясать.
Резкий хлопок по гармошке оборвал зыринскую игру. Акимко сунул в рот два пальца, свистнул, заорал:
— Робята, сюда!
Народ, скопившийся было опять, шарахнулся в сторону, взвизгнула и заревела в толпе какая-то девка, затрещали выламываемые из огорода колья, поднялся бабий крик. Дымов полетел на траву, сбитый с ног кулаком. Ольховская артель, вместе с шибановской, быстро сбежалась к месту, и усташинские вдруг побежали.
— Робя! Забегай с той стороны.
— К отводу.
— Пали каменьями их!
— Ррых…
Усташинцы позорно бежали в свою сторону, прыгая через изгороди, заворачивали за темные палисады. Они вскоре исчезли из деревни…
Акимко Дымов пощупал голову. Крови не было, но перед глазами плыли зеленые полосы. Он махнул рукой Зырину:
— Играй, Володя. Гуляйте, девки…
Мало-помалу гулянье снова вошло в свое русло. Вскоре Акимко увел Володю к себе в гости, многие шибановские холостяки тоже ушли по гостям, но все равно народу на улице прибывало и прибывало.
Усташинцы между тем и не думали уступать… Они один по одному собрались группами в условленном месте. Отдохнув и оправившись, они уговорились, как быть дальше и что кому делать, тихо подошли к отводу и вдруг бросились на деревню. Они не разбирали теперь ни девок, ни баб, крушили направо и налево… В деревне зазвенели стекла, во многих домах сразу затихли долгие песни. Хозяйки, крестясь, потушили лампы. Камни загрохотали в обшивку домов, огороды затрещали, завизжали девки, заревели повсюду
— Ой, уйди!
— Голубчик, послушай меня-то, меня послушай, андели…
— Ой, что будет-то-о-о…
Как раз в этот момент поп Рыжко вышел на воздух. Выгостив за день в трех домах, он вышел на улицу, помочился на дровяную поленницу, раздумывая, к кому бы еще сходить, услышал шум драки и утробные крики. Чей-то пронзительный женский визг подкинул Николая Ивановича над землей… Он схватил с поленницы березовое полено, выбежал на улицу и бросился в самую гущу.
— Ух! А кто ныне басурман? Опять усташинцы? Ух! Пакостники, такие-сякие, нехристи. Стой, голову оторву! Стой!
Полено у него из рук выбили. Камень шмякнулся в широкую поповскую спину. И тут отец Николай по-бычьи взревел, окончательно выходя из себя. Схватил какого-то усташинского парня с колом. Парень задрыгал ногами и выронил уразину. Николай Иванович мял и кружил его в воздухе, не опуская на землю. Откинул, как шубу, сграбастал второго, третьего. Он бросался влево и вправо, хватал кого попало и тряс на весу, спрашивая:
— Чей?
Пуговицы трещали и сыпались с каждого, кто попадал в объятия попа. Драка сразу пошла на убыль, но отец Николай вошел в раж. Расчистив середину деревни, он уже не смог остановиться, начал бросаться то в один конец, то в другой. С жутким возгласом он хватал мужской пол.
— Чей, бусурман? Ольховский или усташинец?
— Шибановский, — догадывались иные усташинцы, спасаясь от медвежьей хватки отца Николая.
— Пляши, антихрист! — поп ставил парня на ноги и бежал за другим, хватал и поднимал на воздух.
— А ты чей?
И со всего маху кидал в крапиву, если жертва не отзывалась либо подозрительно сучила ногами. Наконец отец Николай устал, выдохся и, запнувшись за что-то, растянулся в траве…
Он очнулся в глухом и безлюдном месте, тяжело дыша, огляделся. «Ох, вроде опять с пупа сорвал, — мелькнуло в хмельной голове. — Где это я?»
Пахло головешкой, крапивой да испаренным веником, видимо, чья-то баня чернела в двух шагах. Отец Николай потряс головой, соображая, куда его занесло. Гром, ворочаясь с боку на бок, грозно приближался к деревне. Синие и желтые молнии шарахались совсем близко, они слепили отца Николая.
В деревне все еще гуляли.
Отец Николай поднялся на четвереньки, пощупал около брюха. С левой стороны, в кармане что-то тяжелило, и отец Николай вспомнил про бутылку вина, взятую еще днем про запас. Он никогда не ходил в гости пустой. Бутылка каким-то чудом устояла в кармане подрясника. «Пойду! — твердо решил отец Николай. — Надо подночевать где-нибудь».
Гроза широко и жутко грохотала над полем, дождевой шум приближался к деревне. Ветвистые молнии беспрестанно вздымались в небе, гром уже не гремел, а жутко трещал, чиркая, казалось, у самого уха. Свежий ветер вдруг вздохнул в крышах ольховских бань. Он рванул, затрепал в темноте тесовые кровли, срывая все, что было плохо прибито. Но дождь все еще не спешил, словно дразнясь и сберегая свою силу.
Во время очередной вспышки отец Николай разглядел чье-то гумно, побежал, увидел другое громоздкое строение из толстых бревен.